Шрифт:
Коськин день
У Кости с вечера начался праздник. Когда перочинным ножом отчищал замазку с подоконника, взглянул на весеннее глубокое небо, на робкую зелень в саду, — сразу почувствовал: надвигается что-то большое и радостное.
— Лидка,
Лидка на год старше Кости, серьезнее. Подняла на него большие, светлые глаза:
— Дурак ты, Коська! Посмотри на себя, — весь в замазке вымазался.
Посмотрел Коська на штаны, — диву дался.
— Ну, и отделал! Трепку мать теперь задаст.
Хотел очиститься, хуже мажется. А Лидка опять в книгу нос сунула.
— Лидка, брось. Подумаешь, какая умная! А то замазкой запущу.
— И опять дурак ты, Коська! Что ж, одни умные читают-то? Пионер тоже! Завтра, вот, первое мая, а не знаешь, небось, как следует, что это за праздник.
— Молчала бы уж! Сама-то знаешь. Начиталася.
— Я-то знаю, а вот ты не знаешь.
— Ну, скажи!
— Ты прочти вот лучше.
— А сама не знаешь?
— Знаю, а прочтешь вот, лучше будет. Все не расскажешь.
— Большая, небось, книжка-то?
— Большая!.. Испугался уж… Третьеклассник тоже!..
— Ну-ка? У-у! я такую-то в пять минут прочту. Я еще не такие читал. Робинзона Крузу… Ты где взяла-то? У Ванюшки вожатого такая же.
— Нет, у нас в библиотеке.
— В клубе? А я думал, там только для больших. Мне дашь?
— Возьми. Завтра принеси только.
— Ладно.
Шел вечером из клуба по опустевшим улицам, когда мостовые, уставшие за день, бредили натруженным гудом. Вдыхал свежий апрельский ветер, веявший уже ласковым маем, а в голове беспокойно разъерзались мысли:
„Скорей бы завтра. Что-то будет завтра“?
Домой пришел, когда мать, уложив вымытую посуду на полку в кухне, укладывалась спать.
— Устали нет на тебя, шатун полунощный. Все по клубам своим гоняешь. Покою нету от тебя.
Как взглянула на штаны, — руками всплеснула, заохала:
— Батюшки вы мои! Отделал-то как.
Где ж тебя, лешего, носило? Изгваздался-то весь..
— Эх, ну, и жизнь! — думал Коська, стараясь подальше уйти от наступавшей на него матери. — отстирать нельзя, штоль! И штаны-то старые.
— Вот и шлюндай завтра в грязных. Пусть на тебя пальцем, архаровца, тычут.
Потом, чуть смилостивилась, достала из печки щей, на стол рывком поставила.
— Ешь!
Поел Коська, — уверенность в животе почувствовал, — не так страшно матери. А ко сну клонило.
Спал Коська на пригромоздке из стульев у низенькой, хлипкой материной кровати.
Хорошо раскинулось
„Завтра… Что-то будет завтра“…
Кинул сквозь дрему языком неловким:
— Мам, на демонстрацию-то завтра пойдешь?
И донеслось издалека неясно, урывчато:
— Пойдешь… Сократят вот… жрать-то нечего… Пойдешь…
Утром в заласканной дреме неспокойно разметался. Кто-то щеку теплым дыханьем нагрел, и веки в розовом тумане потонули. Продремал бы Коська, да жильцы за стенкой зашумели. Встрепенулся, — сердце от радости прыгнуло: вся-то комната в солнечном потоке потонула. В девять сбор — не опоздать бы! Заспешил, штаны надвинул (а штаны на солнце пятном будничным), галстух захлеснул. — готово!
На пороге мать. Столкнулися.
— Што так рано-То! Гонять по улицам, — с петухами рад, а за делом не добудишься.
— Я на сбор. Сегодня в девять. На Красную площадь пойдем.
— Не жравши целый день. Возьми хоть хлеба-то.
Ворчала и ругалась, а в желтый пакет из-под муки горячих пирогов из печки наложила.
Жизнь!
С Лидкой в звене бок о бок стоял. На Лидке юбка синяя вся в складочках, чистая, выглаженная. А у Коськи — мятые штаны, в замазке и колени голые в царапинах.
Лидка первая, как увидела его, крикнула:
— Ребята, стекольщик идет!
Совсем засмеяли, одергали Коську, — насилу вожатый угомонил:
— Бросьте! Октябрята и то лучше вас.
Коське сперва было обидно. Стругаться хотел, — слов хлестких не нашел. Потом окрестил всех „несознательными“ и успокоился.
В колонне первым с Лидкой вышагивал под барабанную дробь и голосом задорным и звонким выводил забористо:
Лейся, песнь моя-а-а пионерская-а-а…И когда в улицах, запруженных веселыми лицами и сочными знаменами, получался затор и смешение рядов, кто-нибудь кидал Коське от избытка нахлынувших чувств:
— Стекольщик!
Коська не обижался, а строил заячью рожицу или лягался. А когда подошли к Красной площади, сразу на серце улеглась большая торжественность, а по рядам сосредоточенная тишина. Глаза к мавзолею, а сердце выстукивает: „Ле-нин, Ле-нин“, и мягким прибоем грудь обдает. У Коськи глаза даже влажно заблестели.
— Эх, партийным бы мне поскорей!
Сильно устал к вечеру, — земля от устали гудит под ногами. Как пришел домой, ляпнулся на стул, — язык не повернешь. А мать уж дома с самоваром возится.