Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
— Но ведь вы хотите, чтобы я вам рассказывала о своих подругах. А они настоящие советские люди… Вам же нужна правда.
— Конечно, правда. Вот и рассказывайте правду. Мы же не просим, чтобы вы врали… Но мы-то знаем…
— Что?
— Мы-то знаем про ваших подруг то, чего вы не знаете…
— Ну раз я не знаю… зачем же я вам?
Самое смешное и грустное было в том, что мои подруги (скоро я поняла, что речь идет о детях репрессированных отцов, конкретно о Е. и X.) и впрямь были ярыми сталинистками. И впрямь верили НКВД. Считали, что с их близкими произошла ошибка. Или верили, что Сталин ничего не
Сейчас это кажется по меньшей мере странным. Но не мне. Я годы хранила вырезанное из какой-то газеты письмо молодой жены Каменева, одного из соратников Ленина. Жена кляла себя и мужа за то, что они не донесли сразу же о двусмысленном разговоре, который вел в их доме ближайший каменевский друг Зиновьев. И не то чтобы Зиновьев призывал разорвать в клочья, задушить, застрелить, зарезать Сталина, он просто говорил, что Грузин замышляет что-то недоброе…
И вот молодая женщина в письме к мужу в тюрьму (!) жалела, что они не донесли на его друга, тоже сидевшего в тюрьме. Ведь он посмел усомниться в мудрости и справедливости злодея и в беспристрастности органов!!!
Не только чувство превосходства энкавэдэшника потрясло меня в первой же беседе на площади Дзержинского. Я поразилась абсолютной осведомленности Мурашкина обо всех наших институтских делах. Он и в самом деле знал многое лучше меня — кто к кому ходит в гости, кто в кого влюблен, кто кого провожает.
Из последующих встреч помню только две, особо потрясшие меня.
В одной из бесед я сказала, что мы, то есть компания вокруг Е. и X., пили за здоровье Николая Ивановича Ежова. Самого главного палача. И впрямь пили. Теперь это больше всего поражает.
А тогда энкавэдэшник грубо оборвал меня и сказал:
— Не за здоровье Николая Ивановича Ежова они пили, а за здоровье Николая Ивановича Бухарина!.. Они вам не доверяют.
Я стала спорить… и вдруг поняла, что энкавэдэшники и впрямь что-то замышляют против Е. и X. Спросила:
— Зачем вам нужна такая чудовищная неправда?
— А мы их репрессируем.
И все же я не поверила. Шло время. И я по-прежнему думала, что это просто закидоны Мурашкина, который теперь все откровеннее говорил, что я «не хочу сотрудничать».
Однажды я сказала: раз так, раз вы их собираетесь сажать, то я с ними немедленно рву под любым предлогом. Иначе меня исключат из комсомола. А этого я не желаю.
— Не беспокойтесь. Мы заступимся. А рвать — не смейте.
Но самый страшный эпизод произошел, по-моему, задолго до разговоров о предполагаемом аресте наших студенток.
Мурашкин повел меня к своему начальнику — кабинет оказался побольше, письменный стол тоже. В остальном все было, по-моему, одинаково. Они что-то говорили. Очень дружелюбно. Я что-то лепетала. И все было как в тумане.
И вдруг начальник с необыкновенной резвостью вскочил со стула. Подбежал к стене и начал изо всех сил дубасить в стену кулаками. А где-то захлопали тяжелые двери. И только тут, с недоумением глядя на багрового начальника, ударявшего что есть мочи в стену, я услышала крик, нет — вой. Нечеловеческий вой, казалось, заполнивший весь огромный дом.
Кого-то мучили, пытали, убивали рядом со мной.
Но это было так невероятно, так непохоже на чистые, аккуратные кабинеты, на длинные коридоры с красными ковровыми дорожками,
Казалось бы, я все должна была понять!
Как бы не так… ничего я не поняла.
Видимо, вскоре после этого эпизода наши встречи со следователем были перенесены в… гостиницу «Москва». Номера, в которых они проходили, мало чем отличались от кабинетов на площади Дзержинского. Даже не уверена, что там стояли кровати. И не помню, заказывали ли мне пропуск.
В XXI веке, когда я слышу, что следовало сохранить в неприкосновенности гостиницу «Москва» и другие здания сталинской эпохи как памятники прошлого, мне хочется сказать — их-то как раз надо разрушить «до основанья», а на их месте построить новые дома. А здание-гигант на Лубянке, которое из десятилетия в десятилетие росло вширь и вглубь, вообще пора стереть с лица земли, а землю, на которой оно стояло, посыпать солью. Пусть посреди Москвы появится плешь-пустырь. Лучшего памятника сталинизму и не придумаешь.
В последнюю или предпоследнюю встречу Мурашкин дал совсем странный адрес: Сретенка, жилой дом, грязный, обшарпанный, вдобавок с коридорной системой. Как известно, у чекистов были «горячее сердце и чистые руки». Как они со своими чистыми руками ходили в такие трущобы — не знаю. Но, очевидно, они и их жертвы уже не умещались ни на Лубянке, ни в гостинице «Москва».
Однажды, не выдержав, я рассказала о вызовах маме. Все или почти все. Не упомянула только Короля. Хотя о Короле меня ни разу не спросили, я почему-то была уверена, что в случае явного неповиновения мне его припомнят. На самом деле Король больше никого не интересовал. Шилось отдельное дело детей врагов народа.
Но откуда я могла это знать?
Итак, я все рассказала маме.
Мама — интеллигентка даже не начала XX века, а века XIX — с испугом спросила:
— Но ты же не говорила неправду? Не говорила о них плохо?
И узнав, что я не говорила неправду, что я говорила о них хорошо, тут же успокоилась.
Святая простота.
Я к тому времени уже догадывалась, что любую правду они могут вывернуть наизнанку, слепить из разных правд чудовищную неправду. Вообще у них таких понятий, как правда и ложь, не было… Что требовалось, то и выдумывали.
А такие простушки, как я, нужны были только для правдоподобия — чтобы не перепутать имен, адресов и т. п.
И все же я не верила, что девушек посадят. За что?
Не верила, но сознавала, что попала в западню. Надо было как-то избавиться от Мурашкина, коль скоро у меня не хватило ума сразу придумать что-нибудь исключающее встречи с ним. Но как избавиться? Спасти меня могло только одно — разрыв с Е. Но с Е. я училась еще в первой своей школе у Покровских ворот. А в институте с ней подружилась. И теперь, когда она была в страшной беде, оставить ее, разругаться с ней казалось мне невозможным. Ведь когда арестовали мачеху Е. и увезли куда-то ее младшую сестру и братика, ей стало страшно одной, и она просила меня хоть иногда ночевать с ней в пустой квартире с опечатанными тремя комнатами. Вместе с Е., убираясь, мы обнаружили в сундуках на кухне горы белых сухарей, вернее, горы сушеного белого хлеба, который в начале 30-х был только в спецпайках. Еще одна примета того безумного времени: жена видного чиновника в ранге министра сушила сухари.