Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
Соня, наоборот, ушла в себя. Они с Ильей жили замкнуто. Я как-то ее посетила и поразилась убогости их жилья, быта, деревенским кроватям с никелированными шишечками… Ничего лишнего, только самое необходимое.
Но в годы «оттепели» слегка оттаял Институт истории — Соня и другие молодые доктора наук сгруппировались вокруг секретаря их парткома Данилова89, у них были грандиозные планы… О боже, не только Соне, но и всем нам нужна была новейшая история!
Встречаясь на улице с Соней, мы подолгу разговаривали — она уверяла, что их смелые замыслы осуществятся. Один раз сказала: «Ты напрасно не веришь, наша монография уже вставлена в план Института, в своей главе я расскажу о довоенных репрессиях».
— Об эпохе
— Уже разрешили…
— Ну и как будет называться твоя глава?
Соня помедлила секунду, пожала плечами:
— Общественно-политическая жизнь 30—40-х годов.
Я захохотала, как мне казалось, мефистофельским смехом и махнула рукой…
Ну а потом наступили брежневские «заморозки». Процесс Синявского — Даниэля. Аресты. Высылка («выдворение») Солженицына. Гибель «Нового мира» Твардовского. В Институте истории своя заваруха — «дело Некрича».
Начались массовые отъезды в Израиль и через него — в США.
Соня стала злая. Осуждала всех уезжающих, в том числе Александра Некрича90. Особенно осуждала диссидентствующую молодежь. Говорила, что с ее дочкой все в порядке.
Я и здесь сомневалась. Дочь Сони, как и она сама, была ни на кого не похожа. Но, в отличие от Сони, Маша, как мне казалось, совершенно не вписывалась в тогдашнюю жизнь. Она была и агрессивной, и в то же время закомплексованной и беспомощной. Я как-то встретила ее в буфете ЦДЛ. Одну. Наблюдала, с каким отчаянно-вызывающим видом она заказывала себе закуску и бутылку пива. Цэдээловских девиц я знала — эти не показывали свою эмансипированность, свою особость. Они демонстрировали ноги до ушей и хорошенькие мордочки…
Все кончилось трагически. Умер Илья. И оказалось, что этот хромой, тихий человек был для своих женщин и физической, и моральной опорой. Он вел дом, ходил в магазины, утешал, усмирял. Это Соня мне сама как-то рассказала. У дочери с матерью возникли серьезные нелады. Дочь после смерти отца часто не приходила домой ночевать. Завелся мужчина? Любовник? Но почему умная Соня была против?
И вот однажды ночью в 1987 году Соня сгорела у себя в квартире. Говорили, что она пила. И сгорела пьяная. Быть может, это было сплетней…
У нас и кроме Сони в редакции было полно чудиков. Тот же Кара-Мурза. Как-то, дождавшись, когда мы остались одни в комнате, он попросил меня вернуть взятый у него взаймы… рубль. Один рубль. Я просто обомлела. В военные годы на рубль нельзя было купить даже кусочка сахара. Четверти сигареты. Но Кара-Мурза любил порядок. Взяла рубль — отдавай. И в то же время он обещал повести меня в ресторан, если я походатайствую за него у Меламида, и тот начнет платить ему за ведение картотеки. И вот, потребовав вернуть рубль, Кара-Мурза и впрямь пригласил меня в недавно открытый коммерческий ресторан «Арагви», где ужин обошелся ему, кажется, в тысячу рублей. К счастью, мы оказались там не вдвоем, а вчетвером. Пришла приглашенная Кара-Мурзой пара — его приятель и дама приятеля, моя однокашница по ИФЛИ. Удовольствия я от этого вечера не получила. Кара-Мурза, по-моему, тоже. Оба мы, как чеховский герой, «подсчитывали убытки», нанесенные финансам Кара-Мурзы коммерческой (без карточек) торговлей…
Но что там Кара-Мурза. Куда интереснее были работавшие в нашей редакции болгары-коминтерновцы — Петров и Розов. Они вроде бы ведали подпольным передатчиком, вещавшим на Болгарию. С Розовым я была знакома только шапочно. Зато с Петровым (его настоящая фамилия была Козовский, но я узнала это много позже91) у нас получилась любовь-дружба. Он меня любил (был в меня влюблен). Я с ним дружила — восхищалась им, так как он воевал в Испании и после гибели «генерала Лукача» (венгра Мате Залки) стал командиром Интернациональной бригады.
Петров оказался моим первым знакомым коминтерновцем. Наша любовь-дружба началась с того, что нам дали одну литерную карточку на двоих. Очевидно, мы должны
Свидания наши он устраивал еще шикарнее — вечером приглашал к себе в гостиницу «Люкс». Наверное, его жена работала в ночную смену, а может, куда-нибудь в те дни уезжала. Я о его семейных обстоятельствах не задумывалась. Итак, я приходила в «Люкс» (там так же, как и в закрытой столовой Общества старых большевиков, не было никакой вывески), оставляла паспорт у дежурной за конторкой у входа и вместе с Петровым поднималась на лифте. Комнаты поражали непривычным теплом и уютом: мягко светил торшер, на патефон ставились мои любимые пластинки эмигрантского певца Петра Лещенко, запрещенного, но широко известного в Советском Союзе… Пластинка крутилась, Лещенко пел «Упрямая, капризная, я так тебя люблю». Бедный Петров слушал, стараясь не морщиться, он был музыкален и, как я потом узнала, обладал прекрасным «оперным» голосом. Но я желала слушать только Лещенко — Лещенко пел, а в джезве на спиртовке готовился настоящий турецкий кофе, который, как я убедилась позже, умели варить только на Балканах. Но меня в ту голодную пору занимали не крепость кофе, не качество кофейных зерен, а лишь количество всыпанного сахара — кофе у Петрова был приторно-сладкий, — и это меня в нем прельщало. Моему организму явно не хватало сахара.
Все было замечательно, но Петрову хотелось меня обнять и поцеловать, а это я переносила с трудом. Он был интересный мужчина, с густой седой гривой, и, наверное, нравился женщинам. В ТАССе, во всяком случае, я знала двух эффектных дамочек, которые за ним гонялись. Но как я потом поняла, их вдохновляло не то, что Петров герой Испанской войны, а то, что он иностранец. И после войны уедет к себе в «Иностранию». Дамочек Петров, по-моему, избегал. Ну а наши отношения оставались сугубо платоническими. Наверно, это было жестоко по отношению к нему. Но я этого не желала понимать. Он звал, я приходила и радовалась теплу, патефону и сладкому кофе…
При большой нашей дружбе Петров боялся появляться со мной на улице. Как-то я прождала его на остановке трамвая чуть ли не час — остановка была недалеко от ТАССа, и время от времени ко мне подходили знакомые тассов-цы. Конспирация. Непонятно только, почему он не опасался приводить меня в «Люкс». Уж там-то за постояльцами (иностранными коммунистами) следили не за страх, а за совесть.
К сожалению, мои попытки разговорить Петрова, узнать, так сказать, из первых уст о Гражданской войне в Испании, которой мы все в 30-х бредили, не удавались. Меня огорчало и его полное равнодушие к Эрнесту Хемингуэю — мне-то казалось, что явная симпатия знаменитого писателя к республиканцам сыграла большую роль в той войне. Но Петров только пожимал плечами, дескать, при чем тут Хемингуэй? «Он сидел в гостинице, пил…» Богемные наклонности американца вызывали неприязнь Петрова. Поразмыслив, я поняла: Хемингуэй был для коминтерновца Петрова в лучшем случае «буржуазный литератор». Вот и все дела. Не он решал судьбу Интербригады и всей Испании… И еще я поняла: коммунист — он и в Испании коммунист.