Косой дождь. Воспоминания
Шрифт:
Такое мое умонастроение продолжалось довольно долго.
Вся наша редакция давно сообразила, что Меламид, или Тэк, — этой гимназической кличкой его звали не только друзья, но и многие тассовцы, ведь ему было лет 25–26, — неравнодушен ко мне. Одна я этого не замечала, «не видела в упор» (сленг того времени).
Но вот неизбежное свершилось. Начался наш роман, и я внезапно осознала: все, что было раньше, — чепуха, дань молодости. Я полюбила в первый раз в жизни по-настоящему. И притом полюбила чужого мужа. Да еще мужа бывшей сокурсницы по
Сказать, что я пассивно принимала его любовь, его ухаживания, — чистая неправда. Я хотела, чтобы он ушел от жены, принадлежал мне, и только мне. Не слышала никаких резонов. Не желала понять, почему он медлит, почему не в силах сразу разрубить все узлы. Не останавливало меня даже то, что на кону была не только его жена, но и их дочь, малышка Ася, которая, как оказалось, с младенчества больна тяжелой, неизлечимой болезнью — костным туберкулезом.
Единственное, что я сделала, чтобы не быть в ложном положении, — сразу же дала понять Ганне, что у нас с ее мужем любовь. Я знала, что она шарит по мужниным карманам, и сунула в верхний кармашек его пиджака свою фотокарточку.
Роман с Д.Е., то есть с начальником, был для меня мучителен. Мне все время казалось, что я — страдающая сторона. Еще бы! Я либо сидела в ТАССе до глубокой ночи и отвечала Геббельсу, Дитмару, Фриче или еще какому-нибудь нацистскому гаду, либо плелась к подруге, стараясь казаться веселой и веселить других, либо шла к себе домой в пустое, нетопленое логово. А он отправлялся в уютную квартиру (как сказано, дом на Сивцевом Вражке, где жила Ганна, был домом для номенклатуры, там было относительно тепло, светло и горел газ!). И в этой квартире его ждали и ужин, и чистая постель, и любящая жена…
Адская ревность мучила и его. Он ревновал меня к мужу на фронте, к бывшему любовнику тоже на фронте, ко всем друзьям, которые приезжали с фронта и хотели повидаться со мной…
Каждая минута, которую мы были не вместе, оборачивалась пыткой для нас обоих.
А где мы могли быть вместе?
У него в кабинете, в который ломились люди день и ночь?
В коммуналках моих подруг, от которых нам давали ключи, но где мы боялись каждого шороха? А вдруг мать, отец, сестра придут раньше, чем предполагалось? А вдруг зайдет бабушка?
В комнате у Раи Лерт на Бронной близко от ТАССа? Но это было неприятно мне, а главное — ему. Ведь Лерт была его подчиненной.
Однажды мы влезли на второй этаж особняка в коммуналку к отцу Тэка Ефиму Александровичу, который дома заведомо не ночевал. Влезли на старинные каменные ворота со львами. Потом прошли поодиночке по довольно длинному узкому карнизу (держаться было не за что), Тэк чудом протиснулся в открытую форточку и распахнул окно. Тогда и я тоже оказалась в квартире. А потом мы бросили веревку на землю, и к веревке случайные прохожие — было уже часов семь утра — привязали наши портфели и зааплодировали нам! Почему-то чужие люди всё поняли. Но в доме была такая пыль, грязь — Ефим Александрович давно жил у любовницы, а его
Теперь даже страшно представить себе, как мы взбирались на высокий второй этаж, как шли по узкому карнизу. Видно, правда, бог хранит влюбленных…
Но вот то, что казалось невозможным, произошло. Тэк ушел из семьи ко мне.
И стали мы жить не только «невенчанные» (никто, даже родные, нас на брак не благословили), но и, естественно, нерасписанные: ведь у обоих стоял штамп в паспорте, то есть, как уже было отмечено, у Тэка имелись в Москве жена и дочь, а я числилась замужней дамой. К тому же мой муж был в действующей армии, то есть доблестный воин, хотя уже, видимо, на пути к веселому городу Вене.
Когда я написала «невенчанные», то внезапно вспомнила церковный обряд и его примету — молодые в церкви всходят на ковер, и кто ступит первым, тому и верховодить в доме.
Ковра у нас, разумеется, не было. Но некоторый перст судьбы все же присутствовал. День нашей «свадьбы» пришелся на 21 августа (дураки, как часто мы забывали этот день!). Именно 21 августа 1944 года муж перетащил свое чрезвычайно рваное синее одеяло — клочья серой ваты вылезали из него отовсюду — на мою продавленную тахту. Кроме одеяла он принес в общее хозяйство одну (!) серебряную чайную ложечку, которая почему-то очень быстро исчезла.
Но в том августе еще была эта чайная ложечка!
Август стоял жаркий. И в воскресенье наша коммуналка, вернее, та ее часть, что граничила с заколоченным парадным, почему-то вдруг опустела. И родителей, и многочисленных соседей, старых и малых, как ветром сдуло.
Пора было ложиться спать, когда я внезапно почувствовала сильный запах гари. Наш дом — красивый, хоть и ободранный, одноэтажный особняк с мезонином — имел пристройку, в которой мы жили. Деревянная, всего лишь оштукатуренная, сухая и старая, она сгорела бы, как стог сена.
— Чуешь, пахнет гарью, — сказала я, — где-то горит.
— Да, действительно, — ответил муж, — горит.
— Надо идти к управдому, вызывать пожарных.
(Все телефоны в доме срезали сразу же после начала войны.)
Поговорив еще несколько минут на тему «пожар, управдом» и беспрерывно принюхиваясь к усиливающемуся запаху гари — комната уже была в дыму, — я вдруг повернулась лицом к Тэку и увидела поразившую меня картину: Тэк сидел на тахте и безмятежно расшнуровывал ботинки.
— Что ты делаешь? — спросила я.
— Спать ложусь.
— Но ведь горит.
И тут мой дорогой муж вдруг поднял голову от ботинок и сказал очень твердо и спокойно:
— Я лучше сгорю, чем пойду к управдому.
В тот вечер я тоже незамедлительно легла спать, но довольно долго ворочалась с боку на бок. И не только из-за дыма. Я размышляла.
Стало быть, к управдому он ходить не будет. Но без «управдомов» — в фигуральном смысле этого слова — не обойдешься…
Стоит ли говорить, что к «управдомам» почти пятьдесят лет обращалась я.