Костры партизанские. Книга 1
Шрифт:
— Кто там ночь баламутит?
Виктора будто кто-то толкнул в спину. Он вышел вперед, поклонился и сказал, подражая пану механику:
— Если пан староста не возражает, я бы хотел поговорить с ним.
Створки окна бесшумно распахнулись, и Виктор увидел одутловатое лицо старосты. Поклонившись еще раз, он представился, как учил Защепа:
— Пан Капустинский, следую в Смоленск.
Что больше повлияло на старосту — «пан Капустинский» или отменная вежливость, — осталось неизвестно, но уже через несколько минут Виктор сидел за столом в доме старосты и, глядя прямо в его жуликоватые глаза, безбожно врал про свой род Капустинских, который хорошо известен даже в Варшаве. Еще он говорил, что идет в Смоленск, чтобы вступить в права наследства,
Сказка ли эта или злотые, которыми Виктор щедро расплатился за еду и ночлег, повлияли на старосту, но он оставил Виктора ночевать у себя, а утром даже пристроил на попутную подводу.
Сошла удачно первая ложь, и теперь Виктор, завидев полицейских или немцев, более спокойно шел к ним, врал еще самозабвеннее. Его выслушивали доброжелательно, с сочувствием, но следовать дальше разрешали лишь после того, как он совал старшему наряда несколько злотых. Пачка денег растаяла быстрее, чем Виктор понял, почему ему все же удается продвигаться на восток, хотя застав, проверяющих документы, с каждым днем становилось все больше. А когда понял, стал обходить стороной села и городишки, только в маленькие деревеньки и заглядывал, да и то предварительно понаблюдав из леса за их улицами.
Пусть голодно, пусть холодно, но все-таки спокойнее.
Следов недавних ожесточенных боев становилось все больше. Не только воронки от многих бомб, но и извилистые окопы, перерезающие дорогу или подползающие к ней вплотную, часто видел теперь Виктор. Попадались и развороченные взрывами блиндажи, и пулеметные гнезда, от которых несло могильным холодом. Но больше всего запомнилась одна деревенька, поразившая безмолвием и трупным запахом, которым, казалось, здесь были пропитаны и воздух, и земля, и даже солнечные лучи. Виктор молча крался вдоль домов с выхлестанными окнами и вдруг вышел на маленькую площадь. Здесь навалом лежали тела жителей это деревеньки. Граница царства смерти была обозначена дощечкой с четкой надписью: «Они расстреляны за саботаж. Комендант района — гауптман фон Зигель».
Миновав деревеньку, Виктор долго плескался в речке, но до самого вечера не смог отделаться от въедливого трупного запаха. Именно тогда Виктор с отчетливой ясностью представил Тюмень не такой, какой знал ее, а мертвой, как и эта неизвестная деревушка. Стало страшно. И еще он подумал, что теперь ненавидит фашистов по-настоящему.
Обойдя Смоленск стороной, Виктор задумался: что врать теперь? Полицаям и прочей сволочи — сказка готова, а как быть с народом? Здесь уже коренная советская земля, и тут нечего рассчитывать на сочувствие какому-то пану, пострадавшему от большевистской революции.
Ничего не придумал. Только еще глубже залез в леса и перелески. В одном из таких лесов опять почувствовал трупный запах, хотел и не мог уклониться от него.
Вот и небольшая полянка среди молодого ельника. На ней лежали солдаты. Наши и немецкие.
Он обошел и осмотрел всех. Особенно долго стоял у тела лейтенанта, на груди которого тускло поблескивала медаль «За отвагу». Виктор снял ее и спрятал в карман. Взял и пистолет, выпавший из раздувшихся пальцев лейтенанта, и ушел. Он шагал по лесу и сжимал в руке шершавую рукоятку пистолета. От нее по телу разливалось тепло, от нее струились сила и уверенность: теперь у него есть оружие, теперь он может постоять за себя. Рукоятка пистолета и медаль «За отвагу» подсказали и новую биографию: теперь на восток пробирался не панский сынок, а лейтенант Красной Армии Виктор Капустин; примерно месяц назад он был контужен, сколько пролежал без сознания — не знает, а когда пришел в себя, своих уже не было. С тех пор идет один. И будет идти, пока не догонит фронт!
Все это рассказал Виктор и хозяину одинокого домика, затерявшегося в лесу. Тот выслушал его вроде бы даже сочувственно, ни разу не перебил, потом вдруг откуда-то принес советский
— А ну, покажь, как с этой штукой обращаться положено.
Виктор, конечно, потупился.
Тогда хозяин домика с ловкостью заправского оружейника разобрал и собрал автомат, показал, как вставлять в него магазин, как переключать с одиночной стрельбы на автоматическую, и сказал на прощание:
— Молод уж больно ты для лейтенанта. Сопляк, а не лейтенант! И болтлив сверх меры. Может, я контра какая, а ты во всю мочь раскукарекался…
Больше при встрече с незнакомым человеком Виктор ни разу не начинал разговора о том, кто он такой, куда и зачем идет. Теперь он сначала приглядывался к встречному и лишь потом, убедившись, что тот не враг советскому, раскрывал ему свою «тайну». Да и то намеками. В заключение, чтобы окончательно убедить собеседника в правдивости своего рассказа, перекладывал из кармана в карман медаль. Так долго и «неловко» перекладывал, что собеседник успевал заметить ее. А медаленосец в те годы был человеком редкостным, и поэтому для Виктора частенько находились и еда, и безопасный ночлег. Короче говоря, жить можно было. Однако теперь, когда Виктор шел уже восточнее Смоленска, почти в каждой деревне стояли полицейские посты, которые цеплялись к каждому прохожему; значит, и деревни теперь тоже приходилось обходить. А дни стали заметно короче, ночи — холоднее; вторая половина сентября теплом не баловала. И главная беда — дожди. Вот уже пятые сутки дождь шуршит в листве деревьев. Кругом все серо: и небо, улегшееся на лес и придавившее его, и земля, по которой шел Виктор. Даже белые березки будто подернуты серой пеленой.
Пятые сутки льет дождь, и пятые сутки Виктор без сна. Кругом сыро и холодно, а на нем только рубашка и пиджак, давно промокшие до нитки. Иной раз, окончательно обессилев, только присядет Виктор под деревом, только сожмется в комок и закроет глаза, чтобы забыться во сне, — немедленно набрасывается неуемная дрожь и нещадно колотит. Приходится подниматься и снова идти, даже бежать, чтобы вернуть телу потерянное тепло.
Виктор был словно в бреду, когда лес вдруг оборвался и метрах в ста сквозь пелену дождя стала видна деревенька. Это была сама жизнь, и, даже не подумав, что там могут быть полицаи или немцы, он из погледних сил заковылял к крайней хате, постучал в окно и привалился спиной к бревенчатой стене. Он не слышал, как звякнула щеколда и как скрипнула дверь. Даже женщины не заметил, пока она не подошла к нему и не взяла за руку. И все же он послушно пошел за ней.
Когда женщина открыла дверь в кухню, волна тепла сразу захлестнула, закружила его, и он, сам не ожидая того, вдруг сполз по стене на пол. Женщина, ойкнув, бросилась к нему.
Это была Клавдия Васильевна Ненашева. Ей, как она говорила, было уже двадцать два. «Почти старая дева», — обычно добавляла она в шутку.
Только успела Клава закончить третий курс Московского медицинского института, как радио оповестило о нападении фашистов. Клава, как и ее подруги, немедленно побежала в военкомат, но там, по ее убеждению, сидели заядлые бюрократы и, конечно, отказали, не призвали в армию. А потом, уже в середине июля, вдруг пришла официальная телеграмма: «Отец армии мать больна выезжай Богинов». Богинов — председатель колхоза. Ее отпустили домой, в родные Слепыши.
Мать умерла за день до того, как в деревню, нещадно строча из автоматов и пулеметов, ворвались немецкие мотоциклисты. Заняв все выходы из деревни, они разбежались по хатам, везде требуя одно и то же:
— Давай комиссаров и коммунистов! Давай евреев!
Ни комиссаров, ни коммунистов в деревне «не оказалось». Тогда, сноровисто свернув головы многим курам и назначив старостой того же Богинова, что был председателем колхоза, они уехали, пригрозив еще не раз вернуться сюда и строго наказать каждого, кто не выполнит хоть одно распоряжение немецких властей.