Кот и полицейский. Избранное
Шрифт:
– А какая девочка Пьерина! У! Конфетка! Ну как? – дыша нам в лицо, говорил человечек, поводя своими бесноватыми глазами.
Тут мы заметили еще одну фигуру, двигавшуюся по середине улицы. Это была девушка, хромая, некрасивая, подстриженная под мальчика, в вязаной кофточке, называемой "niki". Девушка остановилась поодаль от нас. Отделавшись от лысого человечка, мы подошли к ней. Девушка протянула нам листок бумаги и пропищала:
– Кто из вас синьор Бьянконе?
Бьянконе взял записку. При свете фонаря мы прочитали выведенные крупным, немного ученическим почерком слова: "Сладость любви, знаешь ли
И содержание этого письма, и то, как оно было передано, – все было исполнено таинственности, но стиль Палладьяни нельзя было не узнать.
– Где сейчас Палладьяни? – спросили мы.
Девушка криво улыбнулась.
– Пойдемте, провожу.
Войдя вслед за ней в темное парадное, мы поднялись по узкой крутой лестнице без площадок. Девушка особым образом постучала в одну из дверей. Дверь открылась. Мы вошли в комнату, оклеенную цветастыми обоями. В кресле сидела накрашенная старуха, в углу стоял граммофон с трубой. Хромая девушка толкнула боковую дверь и ввела нас в следующую комнату, полную людей и табачного дыма. Люди толпились вокруг стола, за которым шла карточная игра. Ни один из них не обернулся, когда мы вошли. Комната была со всех сторон плотно закупорена, и в ней плавал такой густой дым, что почти ничего нельзя было разглядеть. Было очень жарко, и все находившиеся в комнате обливались потом. Среди людей, сгрудившихся вокруг стола и следивших за игрой, были и женщины – некрасивые и немолодые. На одной из них был только бюстгальтер и юбка. Между тем хромая девушка открыла еще одну дверь и позвала нас в третью комнату, представлявшую собой нечто вроде японской гостиной.
– Где же все-таки Палладьяни? – спросили мы.
– Сейчас придет, – ответила девушка и вышла, оставив нас одних.
Не успели мы как следует оглядеться, как влетел Палладьяни. В руках у него была кипа сложенных простыней, и он, как видно, очень торопился.
– Дорогие мои! Дорогие мои, что у вас слышно? – как всегда весело, закричал он.
Он был без пиджака и в ярком галстуке бабочкой – я хорошо помнил, что когда мы встретили его на улице, этого галстука на нем не было.
– Вы уже видели Долорес? – продолжал он. – Как? Вы не знаете Долорес? Ай-я-яй! – И он выскочил из комнаты, не выпуская из рук свои простыни.
– Что тут за секреты у этого Палладьяни? – спросил я у Бьянконе. – Ты можешь мне объяснить?
Бьянконе пожал плечами.
Вошла какая-то женщина, с виду еще вполне подходящая, с увядшим, густо напудренным лицом.
– А, это вы Долорес? – спросил Бьянконе.
– Иди ты… – ответила она и вышла через другую дверь.
– Ладно, подождем.
Немного погодя снова вошел Палладьяни. Он уселся между нами на диван, угостил сигаретами, хлопнул каждого из нас по коленке и воскликнул:
– Ах, дорогие мои! Долорес! Вот с ней вы действительно позабавитесь!
– А сколько это стоит? – спросил Бьянконе, который не позволил увлечь себя этими восторгами.
– Как – сколько? А сколько вы дали синьоре, когда вошли? Да, да, той, что сидит при входе. Как, ничего? Здесь платят вперед, этой синьоре…
Он развел руками, словно говоря: "Ничего не попишешь, так здесь принято".
– Ну, сколько же все-таки?
Состроив презрительную гримасу, Палладьяни назвал цифру.
– И советую вам – в конверте, так деликатнее, понимаете? – добавил он.
– Тогда
– Да нет, – возразил Палладьяни, – теперь уже это неважно, заплатите потом…
– Нет, лучше уж сразу, – сказал Бьянконе, и не успел я оглянуться, как он уже протащил меня через игорный зал, потом через прихожую и, наконец, вытолкнул на лестницу.
– С ума спятил! – пробурчал он, когда мы сбегали вниз. – Бежим отсюда, пока не поздно. Мери-Мери обойдется нам вдвое дешевле.
На улице мы снова столкнулись с человеком в майке.
– Ну, вы от Пьерины, да? – спросил он нас.
– Нет, мы у нее не были, – ответили мы, не останавливаясь.
Мы снова подошли к дому Мери-Мери. На этот раз, услышав, что мы ее зовем, она спустилась на улицу и прикрыла за собой дверь. Я хорошо рассмотрел ее. Это была высокая, худая женщина с лошадиной физиономией и отвислой грудью. Она ни разу не взглянула нам в лицо, ее прищуренные глаза неподвижно смотрели из-под завитого чуба куда-то мимо нас, в пустоту.
– Ну, пустишь нас? – говорил ей Бьянконе.
– Нет. Поздно, я уже сплю.
– Да ты что? Мы прождали тебя всю ночь…
– Ну и что же? Я устала.
– Мы – на пять минуток, Мери-Мери.
– Нет, вы вдвоем. Вдвоем я вас не пущу.
– На пять минут! Вдвоем – пять минут…
– Вот что, – вмешался я, – давай я подожду. А? Вот здесь на улице.
– Ладно, – согласился Бьянконе. – Сперва я поднимусь, а потом он. Идет? – сказал он женщине и, обернувшись ко мне, добавил: – Подожди здесь, я четверть часа, не больше. Я выйду, а ты пойдешь.
Он втолкнул ее в дом и вошел сам.
Я побрел к морю. Нужно было пересечь весь город. По главной улице двигалась колонна военных грузовиков. Как раз в ту минуту, когда я дошел до улицы, колонна остановилась. В молочном свете фонарей появились фигуры солдат. Они соскакивали на землю, разминали затекшие руки и ноги, сонно озирая темный чужой город.
Вдруг раздалась команда двигаться. Водители снова взялись за руль, солдаты попрыгали в машины и исчезли в темноте крытых кузовов. Воздух распилило хриплое ворчание моторов. Колонна тронулась с места, стерлась, превратилась в мелькание слепящего света и тьмы и вдруг скрылась, словно ее никогда и не было.
Я подошел к порту. Море было неразличимо черным, о нем напоминал только глухой плеск воды у липкой стены мола и древний запах. Ленивая волна точила скалы. Перед тюрьмой ходила стража с ружьями. Я взошел на мол и, выбрав местечко, где не очень дуло, сел на камень. Передо мной, поблескивая неяркими огоньками, лежал город. Мне хотелось спать и ничего не нравилось. Ночь не принимала меня. День тоже не сулил ничего хорошего. Что мне оставалось? Я мечтал затеряться в ночи, вверить ей, ее мраку, ее буйствам, душу и тело, но теперь я понял: все, чем она меня привлекала, – это всего-навсего молчаливое отчаянное отрицание дня. Сейчас меня не привлекала даже эта Люпеску с окраинной улочки. Она была просто волосатой, костлявой бабой, а дом ее – вонючей дырой. Мне захотелось, чтобы то особенное, что бродит, зреет в ночи, вырвалось из этих домов, из-под этих крыш, из этой немой тюрьмы, чтобы оно пробудилось и привело за собой совсем особенный новый день. "Да, – подумал я, – только по-настоящему великие дни сменяются великими ночами".