Козлиная песнь
Шрифт:
– Мои друзья - избранники, никогда клевете не поверю. Нет ничего выше дружбы.
Но он стал замечать, что молодой человек, увлекающийся радио, действительно как-то слишком страстно целуется со своей матушкой. Сидят, сидят и вдруг язык с языком соединяется, и напряжение языков у них до того сильно, что оба они, и сын и мать, от натуги краснеют. И действительно заметил, что другой его знакомый с непочтенными людьми на "ты" и при встречах с ними виляет задом. А третий часто неестественно нервный. То все же убеждал сам себя Тептелкин, что все это пустяки, дружба выше всего на
Неизвестный поэт поджидал Костю Ротикова в Екатерининском сквере.
Постоял.
Прошелся по саду.
На одной скамейке заметил Мишу Котикова с актрисой Б. Сидит и что-то на ухо нежно шепчет и уголком рта, заметив неизвестного поэта, нехорошо улыбается.
"Все биографические сведения о Заэвфратском собирает", - повернулся неизвестный поэт спиной и пошел к калитке.
Купил газету.
Сел на скамейку.
Почитал.
Опустил газету.
Затем вспомнил философа с пушистыми усами и мысленно преклонился перед его стойкостью; в прежние времена этого философа ждала бы великолепная кафедра. Почтительную молодежь было бы не оторвать от его книг. Но теперь нет ни кафедры, ни книг, ни почтительной молодежи.
Зевнул.
Лениво подумал: "Это ересь, что с победой христианства исчезли сильные, языческие поэты и философы. Они нигде не встречали понимания, самого примитивного понимания, и должны были погибнуть. Какое одиночество испытывали последние философы, какое одиночество..."
Он заметил Марью Петровну Далматову на скамейке.
Встал. Подошел.
– Что делаете вы тут?
– спросил он.
– Вашу книгу читаю, - улыбаясь, ответила Муся.
– Вы лучше Троицына почитайте. Для девушек это полезнее. Охота вам читать такой сухой вздор.
"Я разучиваюсь говорить, - подумал он, - совсем разучиваюсь".
И вдруг грустно, грустно посмотрел вокруг.
Глава XV СВОИ
Совсем глубокой осенью, после того, Тептелкин покинул башню и переехал обратно в город, неизвестный поэт вошел в его комнату.
Тептелкин, как всегда, в часы занятий сидел в китайском халате, на голове его возвышалась тюбетейка.
– Я изучаю санскрит, - сказал он.
– Мне необходимо проникнуть в восточную мудрость; я вам сообщу совершенно по секрету, я пишу книгу "Иерархия смыслов".
– Да, - опираясь подбородком на палку, засмеялся неизвестный поэт.
– Дело в том, что современность вас осмеет.
– Какие вы глупости говорите, - вскричал, раздражаясь, Тептелкин.
– Меня осмеют! Все меня любят и уважают!
Неизвестный поэт поморщился и забарабанил пальцами по стеклу.
– Для современности, - повернул он голову, - это только забава.
– Возьмем Троицына. Можно спорить об его величине, но все же он поэт настоящий.
– Я слышал, как Троицын собирает поэтические предметы, - смотря на затылок неизвестного поэта, заметил Тептелкин.
– Что ж, это от великой любви к поэзии. Для посторонних великая любовь часто бывает смешна.
– А Михаил Александрович Котиков?
– задумавшись, спросил Тептелкин.
От Тептелкина неизвестный поэт пошел по полученному утром приглашению.
Сидели
– Мы хотим поговорить с вами о поэзии. Мы считаем вас своим, - прервали они свои занятия.
– Даша, брысь со стула, - сказал человек в пенсне.
Педагогичка повернулась и хлопнулась на постель.
– Гомперцкий, - протянул руку человек в пенсне, - изгнан из университета за академическую неуспешность.
– Ломаненко, сельскохозяйственник, - пропел птичьим голосом второй.
– Стокин, будущий оскопитель животных, - представился третий.
– Иволгина, - протянула руку педагогичка и поцарапала пальцем по ладони неизвестного поэта.
– Даша, смастери чай, - пробасил будущий фельдшер в сторону.
– Я слушать хочу, - скривив голову набок, засмеялась Даша.
– Говорят тебе!
– истерическим голосом провизжал человек в пенсне, сделал пируэт и грациозно шлепнул ее носком сапога ниже спины.
Педагогичка скрылась.
"Попался, - повернулся к окну неизвестный поэт.
– Здесь нельзя говорить о сродстве поэзии с опьянением, - думал он, - они ничего не поймут, если я стану говорить о необходимости заново образовать мир словом, о нисхождении во ад бессмыслицы, во ад диких и шумов и визгов, для нахождения новой мелодии мира. Они не поймут, что поэт должен быть, во что бы то ни стало, Орфеем и спуститься во ад, хотя бы искусственный, зачаровать его и вернуться с Эвридикой - искусством, и что, как Орфей, он обречен обернуться и увидеть, как милый призрак исчезает. Неразумны те, кто думает, что без нисхождения во ад возможно искусство.
Средство изолировать себя и спуститься во ад: алкоголь, любовь, сумасшествие..."
И мгновенно перед ним понеслись страшные гостиницы, где он, со стаей полоумных бродяг, медленно подымался по бесконечным лестницам, освещенным ночным, уменьшенным светом. Ночи под покачивание матрацев, на которых матросы, воры и бывшие офицеры, и женские ноги то под ними, то на них. Затем прояснились заколоченные, испуганные улицы вокруг гостиницы. И бежит он снова, шесть лет тому назад, с опасностью для жизни, по снежному покрову Невы, ибо должен наблюдать ад, и видит он, как ночью выводят когорты совершенно белых людей. Еще на западе земное солнце светит...
скажет потом одна поэтесса, но он твердо знает, что никогда старое солнце не засветит, что дважды невозможно войти в один и тот же поток, что начинается новый круг над двухтысячелетним кругом, он бежит все глубже и глубже в старый, двухтысячелетний круг. Он пробегает последний век гуманизма и дилетантизма, век пасторалей и Трианона, век философии и критицизма и по итальянским садам, среди фейерверков и сладостных латино-итальянских панегириков, вбегает во дворец Лоренцо Великолепного. Его приветствуют там, как приветствуют давно отсутствовавших любимых друзей.