Красная камелия в снегу
Шрифт:
— В таком разе пусть Бубак вылезает. Его вина.
— Да я-то что такого сделал? — возмутился Бубак. — Я только сказал, что все говорят. Чего вы на меня вешаете?
— А Соломону обидно, — сказала Зойка. — Он фронтовик, у него левой ступни нет, миной оторвало. Еле-еле разрешили автобус водить. Ему обидно.
— А я-то откуда знаю, что он инвалид? Я ничего такого не сделал. Только сказал…
— Во-во. Сперва подумай, потом варежку разевай. Твоя вина, вылазь! — включилась Лизавета Фадеевна.
Тут все пассажиры разом навалились на Бубака: твоя вина, вылезай из автобуса! Что ему оставалось делать?
— Эй, Соломон, он вылез! Поехали, поехали! — закричали несколько человек и замахали руками из окон.
Соломон поднялся с травы, отряхнулся и направился к автобусу. Я обратил внимание, что он хромает на левую ногу. Он сразу завел двигатель и плавно взял с места. Работники комбината заметно повеселели: авось не опоздаем, поспеем в последнюю минуту.
Автобус набрал скорость и в клубах дыма двигался по шоссе, как вдруг затормозил и остановился. «Что опять?» — заволновались пассажиры и кинулись к окнам.
По обочине, сильно хромая, шел Бубак.
Передняя дверь автобуса распахнулась.
— Пусть садится, — сказал Соломон. — Я не знал, что он хромой…
Вот и все, вся история — случай с водителем автобуса Соломоном. Вскоре меня перевели в утреннюю смену, и я потерял Соломона из виду. Вспомнил я его значительно позже, когда, читая историю Холокоста, узнал, что в Виннице все еврейское население было поголовно уничтожено. При активном участии местных полицаев.
МЕШУМЕД
Самым неприятным было возвращаться домой. Бабушка встречала его неизменным «ты же с утра ничего не кушал», и все убожество их семейного быта наваливалось со всех сторон. В тысячный раз, но как бы впервые, он видел темноватую комнату, перегороженную надвое линялой занавеской, обеденный стол под синей клеенкой, мамину кровать у одной стены, свой диван — у противоположной. И бабушку в теплом халате и с вечно спущенным чулком.
— Ты же с утра ничего не кушал. Помой руки, я погрею тебе котлетки с картошкой. Что значит, ты не голодный? Ой, этот ребенок доводит меня до разрыва сердца…
Говорила бабушка с надрывом и подвыванием, картавила, многие слова произносила неправильно: «ребьенок», «курца», «виход», а вопрос «я знаю?» означал у нее «я не знаю». В свою речь она то и дело вставляла еврейские слова и обороты, и сколько родные ни пытались отучить ее от этого, она не поддавалась перевоспитанию. Ее невестка, то есть его мать, говорила довольно правильно, без акцента, но казенным языком технаря на производственном совещании. Что же касается внука, он со временем сдался, отступился, поняв, что ничего не выйдет: нельзя научить правильному языку человека в таком возрасте. И вообще…
С некоторых пор Зиновий стал многое понимать — так ему казалось, во всяком случае. Может быть, просто кончилось детство: семнадцать лет, что ни говори, уже не ребенок, и теперь он начинал видеть многие вещи в новом свете. Он раньше никогда не смотрел на себя и своих домашних как бы со стороны: они были некой данностью, чем-то само собой разумеющимся — мама, бабушка, даже умерший пять лет назад отец… Они были такие, какие были, и не подлежали критическому переосмыслению.
До поры до времени, пока что-то в нем не изменилось.
Особенно остро эти чувства охватывали его, когда Зиновий возвращался домой от Грыдловых. Контраст бил в глаза на каждом шагу, на каждом слове… «Ты же не кушал с утра. Я тебе погрею котлетки». А там: «Зиновий, вы, должно быть, проголодались. Давайте чаю попьем. У нас пряники есть, настоящие тульские. Нет-нет, отказов не принимаю».
Лариса Витальевна любила угощать. Правда, Зиновий никогда не бывал у Грыдловых на обеде — так, чай среди дня. Он заходил к ним после школы, они вместе делали уроки — Зиновий помогал Глебу Грыдлову по математике. Часа в четыре появлялась Лариса Витальевна. Она приветливо здоровалась, расспрашивала, что сегодня было в школе, слушая с одинаковым вниманием и сына, и Зиновия. Потом следовало приглашение к чаю. Чай она разливала сама из двух фарфоровых чайников — один большой, другой поменьше, а Зяма боялся ненароком опрокинуть чашку или уронить салфетку на пол.
— Вы, наверное, слышали словосочетание «пара чая», — говорила она, доливая кипяток в чашку. — В наше время многие думают, что это значит две чашки чая. На самом деле не так… Передайте мне, пожалуйста, варенье… На самом деле это два чайника — для заварки и для кипятка. Когда кипяток наливали непосредственно из самовара, такой потребности не возникало. Но представьте себе, в чайной или в трактире — там не было самовара на каждом столе. Вот и стали подавать чай в двух чайниках — парами — один с заваркой, другой с кипятком. Между прочим, чисто русский обычай, за границей наливают чай из одного чайника. Или опускают пакетик с чаем в кипяток… По-моему, это ужасно.
Она передергивала плечами и смеялась. Зяма слушал ее и время от времени ловил себя на том, что смысла слов не понимает; он слышит ее голос, интонации, смех, и все это вместе с ароматом чая и позвякиванием изящных фарфоровых чашечек сливается в прекрасную мелодию, которая наполняет его, отдается в душе чем-то нежным, а главное — ищет выхода в словах, таких же прекрасных, как атмосфера за столом у Грыдловых. Как голос Ларисы Витальевны. Дома, вечером и ночью, ворочаясь на неудобном диване, он будет искать и находить эти слова, а утром следующего дня будет записывать их в секретную тетрадь в зеленой обложке, перечитывать и удивляться: до чего же плохо, до чего же далеко от того, что хотелось выразить…
Чаепитие продолжалось часов до пяти. Лариса Витальевна любила рассказывать всякие забавные истории из жизни русских писателей: как Горького приняли в хор, а Шаляпина не приняли, как Чехов лечил мужиков, как Пушкин встретил Кюхельбекера на почтовой станции… Литература была не только ее профессией, но и страстью, она могла говорить о книгах без конца. Речь прерывалась только репликами Глеба, вроде этой: «Мам, эти пряники мне не нравятся. Скажи Валентине, чтобы больше такие не покупала».
В пять часов Зяма вставал из-за стола, вежливо благодарил хозяйку и направлялся к выходу. Он знал, что скоро дома появится сам полковник Грыдлов. Не то чтобы Зяма его боялся или не любил, просто в его присутствии чувствовал себя как-то неловко.