Красная каторга
Шрифт:
– Увидал меня стрелок и что-то кричит. Я еще пуще от него, а он бежит за мной на лыжах. Тут это болото теплое, знать, кончилось и опять глубокий снег. Бегу я, вязну и уже догонять меня начал стрелок. Слышу – опять кричит. Остановился и я. Стой, – слышь, бить не буду. Да уж мне в те поры все едино: сил все равно никаких. Остановился я, да как сноп и рухнул на снег. И силушки нет и последний час – вот он.
– Ну, однако, подошел ко мне стрелок и прикладом так легонько тычет. –Вставай, говорит, пойдем.
– Встал это я. Смотрю на высокого этого стрелка и башка
– Так вот я и жив остался. По весне переправили меня на Соловки, да на Секирную. Два месяца отбухал. А наша партия вся в трясине осталась. Да и не одна наша. Кто их считал?
* * *
Волошановский, заметил мое хорошее отношение к рабочим и предупредил:
– Я вас прошу рабочих не распускать. Это не порядок, – говорил он однажды утром, сидя на своем топчане.
– Вы хотите потребовать от меня, чтобы я был тюремщиком? Я вижу в рабочих таких же несчастных, как и я сам.
Волошановский возмутился.
– Почему вы всегда, говоря со мною, принимаете такой недопустимый тон?–В раздражении он наговорил мне много неприятностей, и наши отношения испортились.
Через несколько дней я начал работу на Черном озере. Это по ту сторону Савватьевского, позади Секирной горы. Поработали. Затем развели костер греться. Несколько рабочих, прорубая лед, промочили ноги и теперь сушили; сколько удавалось, портянки.
Трое рабочих были из Секирного изолятора. У всех у них на каждой части одежды был прикреплен билетик с номером.
Один из секирян, среднего роста, довольно крепкий, лет тридцати пяти, блондин держался немного в стороне от своих двух компаньонов. Он больше молчал, покуривая махорочную папироску. Фамилия у него была немецкая: Константин Людвигович Гзель.
– Полковник, дай табачку, –обратился к нему один из секирян.
– Вы полковник? – спросил я.
– Подполковник.
– Как это вас занесло на Секирную?
– Судьба, – усмехнулся Гзель в рыженькие усы.
– Какой у вас срок?
– Десять.
– Статья?
– Пятьдесят восьмая.
Константину Людвиговичу в Соловках совсем не повезло. По прибытии на остров он из карантинной роты угодил прямо в четырнадцатую запретную роту. Запретники работают всегда под конвоем и только в Кремле. Запретная рота обычно наполняется весною с открытием навигации. Распущенные оттуда на зиму поднадзорники водворяются на прежнее место и раз попавшему в запретную роту стоит большего труда потом от неё отделаться. Помещение в запрет может быть указано заключенному по приговору, который приводит его на Соловки, но часто является и карательною мерою, налагаемой местной лагерной администрацией на срокь за проступки.
Константин Людвигович Гзель попал на Секирную даже не по оговору. В запретной роте он помещался
Константин Людвигович поник головой и, мрачно глядя в пламя костра, сказал:
– Многое, знаете пришлось мне пережить и перенести, но все, что было – ничто в сравнении с Секирным изолятором. Им занят весь большой собор. В верхнем этаже самый суровый режим, в нижнем полегче. Из нижнего этажа даже отпускают на работу. Вот, и нас отпустили к вам. Собственно я уже досиживаю срок: второй месяц на исходе.
– Новичка, присужденного к изоляции, первым делом раздевают догола. Одежду связывают под личный номерок заключенного. Затем дают в качестве единственной одежды балахон, сшитый из мешка и в таком виде помещают в изолятор.
– Здесь вас, прежде всего, поражает мертвая тишина. Не полагается никаких разговоров. Все сидят на скамьях совершенно неподвижно, положив руки на колени. Насекомых тьма, но нельзя сделать движение, чтобы – не то что почесаться, но хоть стряхнуть гнусь.
Требуется полная неподвижность.
– За порядком смотрит дежурный чекист. Малейшее движение, хотя бы какой вздох посильнее, и виноватого ставят на ноги «у решетки», за более серьезные нарушения в карцер «под маяк». Маяк этот помещается под куполом собора, а под маяком есть такая холодная камера, вся в щелях. Пребывание в ней, – зимою, хотя бы в течении лишь нескольких часов, – полуголого человека в мешечном балахоне почти всегда ведет к воспалению легких. А затем, значит, скоротечная чахотка и в «шестнадцатую роту» на кладбище.
– Отхожого места в изоляторе нет. Для отправления естественных потребностей стоит в особом шкафу «параша». Что это за прелесть – легко можете вообразить.
– Нельзя вообразить, не испытав, гнусного ощущения вынужденной неподвижности. Это нечто непередаваемое. Что насекомые! Их уже перестаешь чувствовать. Весь организм превращается в какую то сплошную, жгучую, ноющую рану, которой нестерпимая боль пронизывает тебя всего. Эх, да разве можно все рассказать.
Гзель бросил свой окурок в костер. На лоб его набежали суровые морщины.
– Помнить будем добре, – сказал шпаненок, сушивший портянки.
И вдруг перед костром, как из под земли, появляется на лыжах Волошановский. Он отозвал меня в сторону, сделал мне выговор и недвусмысленно заявил мне о своем намерении от меня отделаться.
Это не была пустая угроза. Несколько дней спустя в наш сарай вошел стрелок-охранник.
– Смородин, – пробурчал он, когда мы встали «смирно».
– Семен Васильевич, – отвечал я по правилам.
– С вещами.
Я собрал вещи и к вечеру очутился в двенадцатой рабочей роте, опять на дне лагерной жизни.