Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 1
Шрифт:
Спутника зовут Фёдор Дмитриевич. Мягкий, приятный человек. Но – не энергичный и в себе не уверенный, офицер бы из него не вышел, упущения да промахи: прикажет – отступится, скажет – оговорится.
– Интендантство Северного фронта наладилось заготовлять вокруг Петрограда и по всему округу запретило везти сено в город. Но интендантство не всё сено берёт, а крестьяне и в город продать не могут. Под самым Петроградом сено гноят – а в Петрограде молочный скот кормить нечем. И своего молока в столице не стало.
Рассказчик тягучий, в другое время не дослушаешь. Но в поезде – вполне сносно.
Извинился спутник и вовсе отнял крахмальный воротник. Шеей посвободнел, видно, что так ему по-свойски, и в обращении ещё полегчал. Лет сорок пять ему. Усы густые, топорщенные. А бородки никакой. Без напряжения памяти, таскать не перетаскать:
– Или сибирское масло, в «Новом времени» писали на днях. С начала войны остановили экспорт, цены сразу повалились, вместо четырнадцати рублей за пуд – восемь. Тут бы государству закупать его да класть впрок. Так ничего подобного. Довели маслобоев до краха, и уже сало шло вдвое дороже масла. И стали сибирское масло гнать на мыло.
Так и ободрало Воротынцева: сибирское масло – на мыло?? Да как же это всё терпеть? Всё равно как в этом июле, в разгар страды – указ о призыве запасных, а через десять дней отменили, – что за тупоумие? Кто во главе государства? (Этот монарх запутал русский тыл ещё хуже, чем фронт?)
А у Фёдора Дмитрича тон такой, что и почище знает. Тон – не настоятельный, как если бы привык рассказчик, что словам его значенья не придадут и никого он не переубедит, как и этого офицера равнодушного. Рассказывал без напряжения, в любую минуту хоть и остановиться:
– И какой же нашли выход? Опять разрешили экспорт. И – полтора миллиона пудов ушло за границу, между прочим, в Голландию и в Данию. В Данию! – своего масла там нет? Ясно, что в Германию.
Наше масло – и в Германию?? Нет, скорей бы гнал поезд! Скорей бы кого-то встречать, что-то начинать! Как же всё это можно терпеть лишнюю неделю, лишний день? Нёсся, нёсся Воротынцев – и вот ещё по дороге его подхлёстывало.
– Да сами газеты читаете, знаете. Много пишут о таком разном.
Воротынцев усмехнулся, и честно:
– Представьте… газеты я – не очень…
– Да что вы? – удивился спутник, но – и смех в зелёных глазах, будто этого он как раз и ждал.
В другом каком обществе Воротынцеву, может, и стыдно было бы признаться, а этому чудаку – нисколько. Как это правда получилось? В академическое время уж как был занят – читал. Но именно на фронте стал замечать, что газеты – они какие-то деланые, неискренние, то слишком пристрастные, и всегда почемуто чужие.
– Да что ж читать? Разборы военных действий, сводки? – совершенно неудовлетворительны. Составляют их или невежды наскоком, или слишком хитрые политики, понять по ним, как осуществлялась операция, – никогда нельзя. Истинно как дело было, узнаешь только от приезжих офицеров, от очевидцев.
В том объёме и точности, как сам бы он мог, например, рассказать о делах своего полка, своей дивизии.
– Да-а, да-а, – теперь уже будто и с уважением соглашался собеседливый чудачок-простачок. – Это в каждом деле, и в тыловом, и в хозяйственном: только от живого свидетеля… А если всю правду вот так напишешь,
– Да ведь и задача газет – какая? – развивал Воротынцев. – Если бы – осведомить в полноте. Нет – выворачивать мозги как нужно их направлению, каждому. А тем более о правительстве, о Думе, о Земгоре – кто ж будет писать безпристрастно? Так что, знаете, все эти Русские, Московские или Биржевые, Ведомости, Слова и Богатства, – они слишком небезпристрастны. Газеты читать – воевать нельзя: на фронтах всё дурно, в тылу ещё хуже, а наверху всё сгнило.
Соседу бы дальше радоваться, а он, напротив, огорчился. Просто смяк, будто Воротынцев его ударил. И стал смотреть в окно.
В нём комичное что-то, отчасти котовье: от круглости лица при усах, от зеленоватых глаз. И лицо – неуверенное, немного обиженное, будто жизнь ему подсовывала всё не то, чего он ожидал.
– Ещё серьёзную журнальную статью? – попробовал его утешить Воротынцев. – А иллюстрированные издания – так и… – (Даже говорить стыдно, как если б сам он это всё печатал.) – На каждом развороте каждого журнала…
Полковнику императорской армии больше сказать вслух и неприлично. На каждом развороте – чинные портреты всей царской семьи, то порознь, то женщины отдельно, то в санитарных платьях (а слышал от офицера, лежавшего в Царском Селе: перевязки делает императрица совсем неважно), то наследник отдельно, то все вместе. И императрица шлёт обязательными подарками тысячи нательных крестиков или образков, как не надеясь, что на солдатах есть свои, из деревни. Шлёт иконы Ивангородской, Ковенской крепости – они на другой день сдаются. И по всем императорским случаям, а их дюжина на году, в каждом полку непременно молебствие, и рта не скриви. Всё это – не главное, всё это недостойно даже перемалывания языком, но из этого всего складывается…
Вслух произнести офицеру больше нельзя, но больше и не надо от русского к русскому понимающему человеку: если на каждом развороте – так что это может быть? о ком другом?
Фёдор Дмитрич опять повеселел и смотрел с симпатией. И Воротынцеву тоже стало приятно, что в разговоре у них – не отчуждение, как много лет противостояли студенты – и юнкера, занятое политикой общество – и от всякой политики отстранённое офицерство, не смеющее рассуждать о государственном строе. Не отчуждение враждебное, из-за которого многие офицеры даже бросали армию. А вот война, сколько бед ни принесла, открыла, что все мы – русские, прежде всего.
Можно было и без усилий ещё сблизиться сейчас на немецкой теме. И в тылу и на фронте равно ходили эти анекдоты – о Государе на парадах: «захватил в плен целую свиту немецких генералов», «со всех сторон окружён немцами и не положил оружия». Можно – но недостойно. Сам Воротынцев о немцах на русской службе думал двояко. Многие десятки их он знал лично – и все они были служаки честные. И всё же была порочность в их изобилии – наследный порок Петра, какая-то коренная неправильность, и вот, наверно, в чём: как бы честно они ни служили, но – только трону, а русской жизни – не добирали душой. И от этого – все были не на месте. Навязал России Пётр империю немецкую – так она и тянулась.