Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
Он только что, на почтамте, держал за руки свою Ольду, он за пазухой нёс её, маленькую!
Как легко: всё твоё, твоею грудью схвачено, и несётся здесь, с тобою!
И сам несёшься, как воздушный шар, наполненный горячим воздухом.
Ещё проезжали и конные, и военные автомобили, и повозки, прошла солдатская команда – а как будто не были признаками войны. Этот город, обременённый постоем и заботами множества военных, оттого ли, что незнакомый, впервые видимый, или от налётов этого безумного тёплого ветра, или от фонарно-лужных отблесков – казался красивым местом
Не хотелось заворачивать в свою скучную гостиницу – тянуло быть с этой молодостью. Дошёл до Губернаторской площади – и, с удовольствием толкаясь о ветер, борясь и перешагивая его, – стал опять пересекать площадь, но не полевей, к квартирмейстерской части, а поправей – к скверику с солнечными часами, где был проход в городской небольшой парк, называемый Вал за то, что возвышался над крутым откосом к Днепру, может и насыпным когда-то. Шёл – и не надышивался жарким влажным радостным воздухом!
Вторая жизнь?.. Могла начаться… Ольда – как новая галактика: с безконечным числом ещё не исследованных, ещё подлежащих открытию миров.
Нисколько не замедлился, а так и нёсся по аллее Вала, не рассчитывая его краткости, что сейчас оборвётся деревянным заплотом и откосом. Фонари тут были редкие, увеселительных заведений не было, хотя темнела сбоку эстрада – да ведь не сезон. По сторонам тут ещё больше было приволья для гуляющих пар, откровенно целовались – ещё паруся ликование Воротынцева.
Слушай шорохи ветвей – это буду я!
Так он быстро простегнул весь Вал насквозь – сперва по одной аллее, потом по другой, свернул вбок.
В свету фонаря увидел одинокую высокую фигуру генерала, шедшего навстречу. Генерал как раз вступал под свет, но печально-медленно, с опущенною головой, держа руки за спиною, – а Воротынцев был далеко, но очень быстро его выносило, и встретились они под самым фонарём.
Ещё издали что-то немного знакомое привиделось в этой узкой фигуре. Когда же, на подступе, Воротынцев с непринуждённостью чуть-чуть изменил свой свободный шаг к строевому и вскинулся, приобернувшись, а генерал тоже вытянул руку из-за спины и тоже приобернулся, – как раз под фонарём Воротынцев не мог не узнать:
– Добрый вечер, ваше превосходительство!
И – остановился, как же иначе?
И генерал остановился, ещё не узнавая.
– Добрый вечер, полковник… О-о, Воротынцев?..
Протянул руку. Вид и голос его были староватые, а пожатие – цепкое, крепкое.
– Да вы разве в Ставке опять?
– Я-а? Нисколько, Александр Дмитрич, – весело отвечал Воротынцев. – Дня на два, случайно. А вы?
– А я-а-а… – тоже протянул Нечволодов, но совсем иначе, безрадостно и слова подыскивая. – Закисаю тут в генеральском резерве. Второй месяц. Должности не найдут.
Так разогнан был Воротынцев, и так ему, счастливому, этот тон сейчас противоречил – тянуло его сорваться и нестись бы дальше, хотя ни к чему была вся его прогонка.
Нечволодов заметил его наклон:
– Вы торопитесь?
– Да… нет, – отрёкся Воротынцев. – Не тороплюсь. Гуляю просто.
– А тогда – не откажетесь, пройдёмте вместе?
– Да что ж. Пройдёмтесь.
И –
Тут, на гравии Вала, сапогами, шинелью повернул, а нагретый воздушный шар его груди – и дальше понёсся, понёсся в шальном ветре, в темноте, куда попало.
68
Ногами повернул и шаг почти оборвал, но от счастья Ольду нести с собою походкой мчательной и вдруг отпустить её одну в жаркую темноту, а самому побрести с генералом в его, кажется, тяжёлом настроении, – не сразу очнулся. Отвечал и даже спрашивал, а ещё не с полным смыслом.
(Подхвати меня! Подними меня!)
Однако история Нечволодова стоила внимания. Месяц тому он был устранён от должности Брусиловым за крупные неприятности с Земгором, с которым Брусилов не хочет ссориться. Устранён – и, как генерал-майор, вызван в резерв Ставки за новым назначением. А тут уже немало накопилось отставленных генералов – и виновных, и ждущих прощения, и нового высокого назначения. И второй месяц Нечволодову дивизии не дают, бригады же теперь упраздняют, а полк ему брать обидно. И второй месяц дело его как будто потерялось в дебрях Ставки, и стал он как бы никому не нужен. Идёт такая война, а он в русской армии как бы лишний.
Этого Брусилова, лису, Воротынцев и сам терпеть не мог. К тому же зная, что полководец он – никакой, всё дуто.
О Нечволодове же когда-то и прежде была у Воротынцева мысль, что они похожи своими молодостями: тем же выбросом способностей, тем же несмеренным ощущением своей силы, тем же порывом едва ли не самому, одному, всё улучшить в российской армии. Только угодил Нечволодов в худшую пору, когда и действительно остался один. Да разницы между ними было всего 12 лет, не поколение. Но – царствование. А ещё: взлетал Нечволодов ярче и быстрей и офицером стал моложе, и в Академию поступил на целых 20 лет раньше Воротынцева. Так что по товарищам, по памяти, по службе пролегло как бы и поколение.
(Когда кончится война, пойдём босиком по лугу…)
Лишь недалеко за пятьдесят Нечволодов, а выглядел под фонарём если не старым, то сильно измученным, щёки вваленные, сразу видные на его, редком среди офицеров, вовсе бритом лице. Вот уже можно было и присудить, что не удалось ему в жизни ничего. И холодило Воротынцева продолжить сравнение. Летом Четырнадцатого, начиная эту войну, Воротынцев ещё гордо был уверен, что блистательно приложится. За два же года войны надежда затмилась и покинула. А в минуты проблескивающие начинало опять вериться, что призван многое сделать: ведь не изранен, не ослаб, не состарился, и способности не притупились. Только душа упадает. (Может, из-за этого он и рвался найти себе применение шире, чем строевой офицер.)