Красное колесо. Узел 2. Октябрь Шестнадцатого. Книга 2
Шрифт:
– Израиль Лазаревич! Я удивляюсь, куда вы растратили свой необыкновенный ум? Зачем всё так публично? Зачем вы поставили себя в такое уязвимое положение? Ведь вы же сами закрываете все пути сотрудничества.
Ни – «здравствуйте», ни – руки не протянул (и хорошо, потому что и у Ленина не было сейчас сил подняться и поздороваться, рука как в параличе, и «здравствуйте» тоже горло не брало), – а просто плюхнулся, да не на стул, а на кровать же, впритиску, неуклюжей тяжестью навалившись, боком вытесняя Ленина по кровати.
И, наставляя прямо
– Удивляюсь и я, Владимир Ильич: вы всё агитацией да протестами заняты? Что за побрянчушки? – конференции какие-то, то тридцать дам в Народном доме, то дюжина дезертиров?
И толкал безцеремонно по кровати, нависал болезненно раздутой головой:
– С каких пор вы вместе с теми, кто хочет мир изменить пером рондо? Ну что за дети все эти социалисты с их негодованием. Но вы-то! Если серьёзно делать – неужели же прятаться по закоулкам, скрывать, на какой ты воюющей стороне?
Хоть горлом речь не выходила, но прояснела голова, как от крепкого чая. И без языка было всё взаимопонятно.
Ну конечно же, это был не жалкий Каутский – демонстрировать «за мир», а в войну не вмешиваться.
– Мы же оба не рассматриваем войну с точки зрения сестры милосердия. Жертвы, кровь и страдания неизбежны. Но был бы нужный результат.
Ну, конечно же, Парвус был основательно прав: надо, чтобы Россия была разбита, а для этого надо, чтобы Германия победила, и надо искать поддержки у неё, – всё так! Но – только до этого пункта. А дальше – Парвус зарвался. Увлекшись своими успехами, он оступается, это не первый раз.
– Израиль Лазаревич, если у социалиста что-нибудь реально имеется, то это – революционная честь. Чести – мы не можем терять, мы тогда всё теряем. Говоря между нами, по расположению наших с вами позиций – ну, конечно, союз. И конечно, мы ещё очень понадобимся и поможем друг другу. Но по вашей теперь политической одиозности… Один какой-нибудь Бурцев найдётся – и всё погибло. Так что придётся допустить между нами публичные разногласия, газетную полемику. Ну, не настойчивую… спорадически так, иногда… Так что если… – Ленин никогда не смягчал и в глаза, жёстче сказать, крепче будет, – …если там, например… морально опустившийся подхалим Гинденбурга… ренегат, грязный лакей… Поймите сами, вы же не оставляете другого выхода…
– Да смешно, да пожалуйста, – горькая усмешка перерезала одутловатое лицо Парвуса. – Вот я весной в Берлине получил миллион марок, из того миллиона сразу перевёл Раковскому, Троцкому с Мартовым, да и вам в Швейцарию, не получали? Ах, не вникали? Проверьте, проверьте у своего кассира, если не растратил… И Троцкий деньги принял – а от меня уже и отрёкся публично: «политический фальстаф»… Написал мне живому – некролог. Я ничего не говорю, это можно, конечно, я понимаю.
И застыло-стеклянно смотрел из-под поднятых редковолосых бровей.
Разошлись они с Троцким раньше, на перманентной революции. А любил
Но на Ленина – он очень надеялся, и толкал, толкал его по кровати своею массивной рыхлостью, заставляя двигаться к подушке, уже локтем ощущать спинку сзади.
– А ваши лозунги голые не лопнут без денег, а? Нужно деньги в руках иметь – и будет власть! А чем вы будете власть захватывать? – вот неприятный вопрос. Да хотя позвольте, в 904-м на III съезд и на «Вперёд» вы же, кажется, приняли деньги, очень похожие на японские, – ничего, пошли? А я теперь – лакей Гинденбурга? – пытался смеяться.
Всё было – точно как прошлый раз, или это и было – прошлый раз?.. – в комнате бернской мещанки? или в комнате цюрихского сапожника? или – ни в какой комнате? Как будто всё это говорилось уже раз, и вот по второму. Ни стола, ни Скларца – а только кровать железная швейцарская массивная с ними могучими двумя – плыла над миром, беременным революцией, ожидавшим разрешенья от них двоих, с ногами свешенными, – неслась по тёмному кругу, опять. И ровно столько было невидимого света, чтобы видеть собеседника, и ровно столько звука, чтобы слышать его:
– Ничего, это можно… Я понимаю…
Он – презирал мир. Тамошний, далеко внизу, под кроватью.
– А по-моему, если войну превращать в гражданскую – так любой союзник хорош. Ну, у вас сейчас сколько? – издевался. – Не спрашиваю, не принято. А у меня, – не у меня, а для дела, – вот, миллион весной получил, этим летом ещё пять миллионов получаю. И будет ещё не раз. Как?
Вместе с Парвусом они всегда презирали эмиграцию за призрачность, за недельность, за интеллигентскую слюнтявость, всё слова, слова. А деньги – это не слова. Да.
Душила Ленина его самоуверенность. И восхищала реальность силы.
Вытаращивал бледные глаза, похлопывал губой с неровными усами:
– План! Я составил единый великий план. Я представил его германскому правительству. И на этот план, если хотите, я получу и двадцать миллионов! Но главное место в этом плане я отвёл – для вас. А вы…
Дышал болотным дыханием, близко в лицо:
– А вы?.. ждать?.. А я…
Этот купол – не меньше ленинского, пол-лица – голый лоб, полголовы – темя со слабыми волосами. И – безпощадный, нечеловеческий ум во взгляде:
– А я – назначаю русскую революцию на 9 января будущего года!!!
48