Красные бокалы. Булат Окуджава и другие
Шрифт:
ПОД СЕНЬ НАДЕЖНУЮ ЗАКОНА…
Владимир МАКСИМОВ
Андрей СИНЯВСКИЙ
Петр ЕГИДЕСНа днях мы, давние оппоненты, чтобы не сказать проще – многолетние враги, сели за один стол. Сели не потому, что по-христиански простили друг другу, а потому, что в жизни каждого человека есть ценности, которые ему дороже самого себя, своих бессонных ночей, смертельных обид и отчаяний. Ценности эти – Родина и Свобода. Сегодня они в опасности: танки, пушки, стрельба, жертвы, победители и побежденные. Газеты полны благородной ярости. Фашизм не пройдет! Фашисты – это, естественно, побежденные. А победитель – наш любимый вождь и Президент. Ура!
Почти единодушно интеллектуальная элита поддержала Ельцина, и никто не сказал:
«Господин президент!
Почему Вы стреляли в свой народ? Верховный Совет плохой? Так это Ваш Верховный Совет, это парламент Вашего народа, и другого народа у Вас не будет. Потому что Вас выбрали президентом всея Руси, а не только своей команды…»
Мы не защищаем Верховный Совет. Иногда он был ужасен. Но это был первый, понимаете – первый парламент России, избранный на альтернативной основе. Хорошо англичанам: у них этой, как говорил тов. Ленин, «говорильне»
Склонитесь первые главой
Под сень надежную закона…
Надеемся, все знают, чей стих? А ведь мальчишка был, сопляк восемнадцатилетний, но как четко, как чеканно сформулировал, что нужно России…
Поэтому не перевыборы.
Только отставка.
Монастырь.
Грехи замаливать.
(Под сень надежную закона… // Независимая газета. 1993. 16 октября)Это было невероятно! Я не верил своим глазам. И не только потому, что и месяца не прошло с того дня, когда Марья метала громы и молнии: «В суд! В суд! Только в суд!»
То была, так сказать, кульминация их ссоры. А началом ее, как я знал это со слов Максимова (Синявские на эту тему говорить не любили), стало сразу же обнаружившееся несогласие по поводу местоположения каждой из этих звезд на небосклоне русской литературной эмиграции. Небосклоном же этим, по тогдашним их планам, должен был стать еще только зарождавшийся журнал «Континент».
Начиналось все это очень мирно и даже дружелюбно. Предполагалось, что Синявский и Максимов будут соредакторами этого журнала. Но Синявский будто бы сразу же заявил, что согласится на это только в том случае, если членом редколлегии будущего журнала станет и Марья.
Максимов возмутился: почему? С какой стати? Сегодня он жену пропихивает в редколлегию, а завтра, глядишь, потребует, чтобы в редколлегию ввели еще и его тещу или какую-нибудь двоюродную племянницу!
В общем, на этом они рассорились. И Синявские стали издавать свой собственный журнал «Синтаксис». И тут сразу же стало ясно, что причиной ссоры были не только литературные амбиции Марьи и уязвленное самолюбие Максимова, но и серьезные идейные разногласия. Лучше даже сказать, не разногласия, а – несовместимость .
Но – что греха таить! – личные качества и свойства характеров обеих сторон тоже сыграли тут свою роль. И немалую.Особенно ясно это проявилось
весной 1981 года, когда в Лос-Анджелесе решено было провести конференцию третьей русской литературной эмиграции.
По планам устроителей намечалось, что представлен там будет весь цвет русской литературной эмиграции так называемой третьей волны . За исключением разве одного Солженицына, который, конечно же, не унизится до того, чтобы включиться в какое бы то ни было коллективное мероприятие, хотя бы даже и самое престижное.
Из всех звезд третьей литературной эмиграции почему-то не приглашен был на этот форум только один Коржавин. Не по каким-нибудь там принципиальным соображениям, а просто потому, что «Фирса забыли». Но Войнович заявил, что без Коржавина он себе эту конференцию не представляет и готов даже из личных средств оплатить его присутствие и участие в ней. Так что был там и Коржавин тоже.
И только один из известных тогдашних зарубежных писателей (если не считать Солженицына, конечно) отказался почтить эту конференцию своим присутствием.
Это был Максимов.
О том, почему он решил так поступить, мы можем теперь узнать не по слухам и сплетням, а из письма, которое он тогда же написал одному из главных участников той конференции – Василию Аксёнову.
Письмо это теперь опубликовано (Вопросы литературы. 2013. № 3), и у нас, таким образом, появилась возможность узнать о причинах его отказа поехать в Лос-Анджелес, так сказать, от него самого.
Владимир МАКСИМОВ – Василию АКСЁНОВУ
4 апреля 1981 года
Дорогой Вася!
Только что получил афишу конференции в Лос-Анджелесе. Я и раньше чувствовал, что затея эта носит недобросовестный характер, но все же не предполагал, что до такой степени. Эту конференцию можно назвать не конференцией «писателей третьей эмиграции», а совещанием авторов «Ардиса» с двумя-тремя приглашенными из посторонних. Только, уверяю тебя, напрасно устроители взялись составлять свой список русской литературы за рубежом и определять, кто в ней есть кто…
Тенденциозность подбора участников бросается в глаза сразу. Выступлением Синявского открывается конференция, а затем о нем же следует целый доклад. Мало того, в списке участников дискуссии числится и его жена (почему и не твоя, и не моя, и не Войновича?). Тут же красуются его соратники по эмигрантским скандалам графоман Боков, окололитературный проходимец Янов, любитель Лимонов и т. д., и т. п.
Затем следуют доклады, судя по замыслу, о «ведущих» прозаиках и поэтах третьей эмиграции, но только об одном из них «про и контра», о других же лишь «про». Причем «контра» поручается субъекту, не имевшему и не имеющему никакого отношения к нашей литературе вообще. Даже сам себя он называет историком (хотя и историк липовый). Подвизается главным образом на поприще травли Солженицына, собирая за это дань с американских либералов, озабоченных судьбой своего более чем шестидесятилетнего флирта с Советами. В заключение я должен был бы выслушать доклад о гениальном творчестве таких могучих русских прозаиков, как Соколов и Лимонов. Нет уж, благодарю покорно, я такой художественной самодеятельностью в молодости-то брезговал, чего ж мне теперь в ней участвовать?
Разумеется, Ваш покорный слуга был приглашен на эти сомнительные литигры только в качестве редактора одного из эмигрантских журналов вкупе с Николаем Боковым и Марией Розановой. Это уж, дорогой Вася, слишком!.. Дорогой Вася, мне пятьдесят лет, из них почти тридцать на глазах у всех вас я – в литературе.
Дорогой Вася, поверь мне, что замысел устроителей по меньшей мере подл. Эти люди и стоящие за ними «благотворители» пытаются столкнуть нас лбами и затем пользоваться нашими распрями для своих, далеко не безобидных целей. Но, поверь мне, люди эти (я знаю это по своему горькому опыту) циничны и неблагодарны. Как только отпадет нужда, они бросят вас на произвол судьбы. Если Синявский думает, что на инсинуациях против Солженицына или «Континента» он приобретет себе какой-либо капитал (политический или материальный), то глубоко ошибается: кроме десятка статеек в их печатных органах на этом пути его ничего не ожидает. Как, впрочем, и всех тех, кто соблазнится на их посулы…
Уверен, что мои замечания ни на йоту не изменят твоей сегодняшней позиции, тем не менее я считаю своим долгом быть с тобой до конца откровенным, ибо люблю и высоко ценю тебя и как писателя, и как человека.
Твой В. МаксимовУстроители также должны помнить, что реагировать мы будем соответственно их замыслу и исполнению: слава Богу, у нас есть еще трибуны и не только в русской печати.
В.М.
Самое замечательное в этом максимовском письме не столько даже его смысл (тоже весьма ярко представляющий лицо автора), сколько его стилистика. Ведь стиль, как мы знаем, – это человек. И человеческий облик Максимова выразился в его письме с такой яркостью главным образом именно в стиле его послания, я бы даже употребил тут другой, более уместный в этом случае, чисто литературоведческий термин: в его поэтике .
И – что самое интересное – это тот же стиль, та же поэтика, средствами которой выразил свое гражданское негодование тот же Максимов (якобы уже не один, а в соавторстве с Синявским и Егидесом) в их совместном заявлении, появившемся 16 октября на страницах московской «Независимой газеты». И там и тут – та же вульгарная напыщенность и та же агрессия, те же угрозы:
Устроители также должны помнить, что реагировать мы будем соответственно их замыслу и исполнению.
Только отставка. Монастырь. Грехи замаливать.
Чтобы наглядно продемонстрировать несовместимость этого максимовского стиля с литературным стилем Андрея Синявского, довольно было бы – для контраста – привести несколько строк из любого сочинения Андрея. Но, поскольку речь пойдет о несовместимости не только литературной, но и поведенческой, человеческой, сущностной, экзистенциальной, придется мне на этой теме слегка задержаться.
В ту нашу парижскую встречу 1988 года
Андрей одарил меня целой стопкой своих книг. Был среди них и его роман «Спокойной ночи», на который я тут уже многократно ссылался, и «Прогулки с Пушкиным», и «В тени Гоголя», и «Голос из хора». И все – с трогательными дарственными надписями, каждую из которых был у меня соблазн тут привести. Но от всех этих соблазнов я удержался и ограничусь тем, что приведу только одну, сделанную им на маленькой его книжечке со странным, несколько даже загадочным названием: «Крошка Цорес»: «Милому Бену – вот исповедь. А. Синявский. 12.12.98».
Вспомнить и привести ее здесь мне понадобилось не для того, чтобы подчеркнуть степень тогдашней нашей взаимной симпатии, а только лишь ради одного этого слова – исповедь .
Тут мне придется коротко пересказать сюжет этой маленькой повести. Но сперва – о ее заглавии.
«Цорес» – слово еврейское. И в переводе на русский оно значит «горе».
Сразу возникает некоторое недоумение: с чего бы это русскому писателю, выбирая имя своему герою, ставшее к тому же заглавием всей книги об этом его герое, обращаться к еврейскому жаргону? (Так непочтительно сами евреи называли иногда этот вывезенный ими из Германии, второй, неглавный свой язык.)
Проще всего можно, как это было принято в Одессе, ответить на этот вопрос – вопросом: а с чего бы это вдруг русскому писателю понадобилось подписывать свои книги еврейским псевдонимом Абрам Терц ?
Такой ответ и в самом деле тут кое-что объясняет. Но – не все.
Главная причина, заставившая Андрея Донатовича Синявского назвать эту свою повесть так, как он ее назвал, состояла в том, что ему важно было, чтобы ее заглавие – по звуку, по самому своему звучанию – ассоциировалось с названием знаменитой повести Э.Т.А. Гофмана «Крошка Цахес».
Эта простая – и самоочевидная – догадка подтверждается посвящением, красующимся на обороте титула этой маленькой, изящно изданной книжки:Эрнста
Теодора
Амадея
Гофмана —
светлой памяти.
Сюжет повести Гофмана, как вы, конечно, помните, заключается в том, что добрая фея пожалела маленького злобного уродца, родившегося у нищей, и без того уже раздавленной своей нищетой и другими жизненными бедами крестьянки, и от всей души захотела ему помочь. Проще всего, конечно, было бы одарить его богатством, но богатство, как фея знала, не было ему суждено, да и все равно не принесло бы ему счастья. А сделать его высоким, красивым, сильным и разумным было не в ее власти: феи, оказывается, тоже не всесильны. «Может быть, – сказала она, – удастся помочь ему иным образом». И наградила жалкого уродца волшебным даром, действие которого состояло в том, что, если мимо него лихо проскачет на гордом коне красавец-всадник, все окружающие будут уверены, что это был не кто иной, как он – Крошка Цахес. И если случится ему оказаться на концерте гениального виртуоза-скрипача, все вокруг устроят овацию не артисту, а оказавшемуся в публике Крошке Цахесу. И он, надувшись спесью, важно будет принимать изъявление их восторгов.