Красные сабо
Шрифт:
Впрочем, мне ведь тоже не дано увидеть этот свет, как не дано и познать Христа, ибо живут в моей душе старые сомнения, старое недоверие, которых ничто так и не смогло окончательно уничтожить; мне чудится, что меня призывает иной бог, иной Христос, еще не названный, по ту или по эту сторону нашей тяжкой истории.
Да, но здесь, в Люневилле, Жоржу всего двадцать лет, он полон молодого задора, страсти, слова так и рвутся наружу. Он терпеливо просвещает своих немногочисленных учеников в уголке какого-нибудь чулана. Выбираясь в город, он присутствует на собраниях забастовщиков и, несмотря на свой мундир, первым начинает аплодировать оратору, бичующему армию. Находятся доносчики. И вот его вызывают и учиняют ему допрос. Среди его вещей обнаруживают «Юманите», анархистскую
Приходит день, когда, не в силах больше терпеть, он решает дезертировать. В городе у него есть знакомый анархист, который, хлебнув некогда штрафной роты, смертельно ненавидит армию. Они часто беседуют о дезертирстве, и анархист говорит Жоржу: «Тебе надо подумать, я понимаю, но, когда ты решишься, обратись ко мне. Я тебе достану штатскую одежду и провожу до границы. Можешь рассчитывать на меня!» Наконец Жорж, решившись, приходит к нему домой, его наставник, мертвецки пьяный, храпит на кровати, и от него невозможно добиться ничего, кроме невнятного бормотания. Все же он тычет неверной рукой в угол, где лежит одежда, и в то время, как Жорж поспешно натягивает ее на себя, тот, икнув, опять засыпает. Костюм слишком велик дяде, и вид его способен пробудить подозрения у самого тупого жандарма, но на улице темно, а дядина решимость непоколебима. Он кубарем скатывается с лестницы, швыряет мундир под первый попавшийся куст и шагает по пустынным ночным улицам, между садами, направляясь к границе. После садов идут низкие амбары, потом луга, где в тумане фыркают невидимые лошади. Поднимается холодный ветер, но дядя идет так быстро, что по спине его текут струйки пота. Вдали мигают огоньки — в той стороне, должно быть, Германия. Германия! Он колеблется, потом ему делается страшно. Какая жизнь ждет его там? Нищета, презрение и, кто знает, может быть, тюрьма? Он вспоминает родных, которых ему наверняка не суждено больше увидеть. И внезапно он отказывается от своего намерения, он бежит назад в Люневилль. Он шарит в кустах, обдирая пальцы о колючки, и каким-то чудом находит свой мундир. Он стучится в караулку, уже после отбоя, офицер орет: «Это еще кто такой явился? Откуда? Почему руки в крови?» — и сулит ему, что завтра он у него узнает, где раки зимуют. Жорж легко отделывается — всего несколькими днями гауптвахты.
Отслужив в армии, Жорж вернулся к себе в деревню. За время его отсутствия дела в семье отнюдь не пошли на лад: отец пил мертвую, целыми днями пропадая где-то с такими же отпетыми забулдыгами, как он сам, и, увидев мать, худую и бледную, и Андре, прозрачного от голода, Жорж понял: семья дошла до полной нищеты. Изабель, которая жила в Париже, время от времени присылала денежный перевод, но толку от него было мало: деньги тут же перекочевывали в кафе, а запас сабо неумолимо уменьшался. Лесоторговцы отказывались поставлять березу, они боялись, что им не заплатят. Жорж отправился к ним, объяснил, что теперь, когда он вернулся, он сам начнет работать в мастерской; они поверили ему, и назавтра же березовые кругляки были привезены и свалены во дворе.
Отец как будто испытал прилив энергии и вернулся в мастерскую. Они стали трудиться там на пару: отец делал заготовки, а Жорж выдалбливал и отделывал сабо, но теперь он работал умело и споро. Иногда он нарочно увеличивал темп, так что отец с трудом поспевал за ним: он суетился, выдыхался, ел на ходу, стараясь не задержать сына. Он больше не обзывал его «недоноском» и не изъявлял желания хвастаться своими подвигами, как любил делать это несколькими годами раньше. Жорж искоса поглядывал на отца и молчал, стиснув зубы и виртуозно управляясь с долотом. «Давай-давай, работай, скотина! — думал он. — Догоняй этого бездельника, этого безрукого. Все теперь изменилось: бездельник-то стал половчее тебя! Ну-ка, посмотрим, как ты это проглотишь. Ты здесь прежде был хозяин, а теперь пришел мой черед!» Он мстил отцу за все унижения детства.
Но через несколько дней он все же сбавил
— Я вижу, ты много чему обучился, пока бродил по Франции. Теперь ты хорошо знаешь ремесло и твои сабо удобны в носке, но вот только…
Он взял одно сабо и, поднеся его к окну, повертел в руках.
— Что «только»? — спросил Жорж.
— Я тут наблюдал, как ты работаешь: ты все делаешь как надо и у тебя хорошо получается, но если бы ты держал долото вот так, то работа получалась бы более тонкая. Этот секрет мне когда-то показал папаша Бро в Биньоне.
Жорж вынужден был признать его правоту.
— Да, верно, так лучше. Я попробую. Послушай, отсыпь-ка мне табачку.
На дворе стояла осень, дожди лили как из ведра, и сабо сбывались хорошо. Денег теперь хватало, и куча стружек не уменьшалась, а росла, так что печка весь день напролет весело гудела в углу мастерской. В доме появилась картошка, мешок фасоли и, наконец-то, мясо по воскресеньям. Мать заплатила долги бакалейщику, и на ее лице вновь засветилась улыбка. Однако Жорж поглядывал на нее с беспокойством: она похудела и сгорбилась, изнуренная тяжкой работой, нищетой и поздней беременностью — только что родилась моя мать. Волосы ее поседели, и в свои сорок два года она выглядела старухой.
Однажды Жорж проходил мимо школы в Шанткоке, соседней деревне, куда он пришел, чтобы заказать партию леса; он услышал детское пение и остановился как вкопанный, с удивлением узнав «Марсельезу мира» на слова Ламартина. Стояло начало лета, окна класса были распахнуты, и голос учительницы вел хор:
Нил Запада, наш Рейн, светлы твои просторы. Стреми свой мощный бег меж берегов крутых! И унеси в волнах извечные раздоры Тех, что искони пьют от чистых вод твоих.Я представляю себе, как дядя стоит, задрав голову, перед школьной оградой, в сабо, груботканой рубахе и плисовых штанах, буквально зачарованный этими словами, доходящими до самого его сердца. «Все правильно, — думает он, — добрые семена начинают давать всходы. Скоро весь мир поймет нашу правду, и тогда война станет невозможна!» Детские голоса высоко взлетают среди полуденной тишины, и Жорж, улыбаясь и забыв о делах, все стоит и стоит, прислушиваясь к ним. Гимн заканчивается, слышен мягкий голос учительницы: «Дети, уже четыре часа. Собирайте книги и тетради!» Топот башмаков, гомон. Быстро, не раздумывая, Жорж пересекает школьный двор и стучится в дверь. Ему открывает молодая женщина в сером платье, с волосами, стянутыми пучком на затылке; стоя на пороге в освещенном проеме двери, она прямо глядит ему в глаза, с виду ничуть не удивленная его появлением. За ее спиной, в классе, школьники галдят, шумно хлопают крышками парт. Некоторые встают на цыпочки, чтобы из-за ее плеча разглядеть, кто пришел, и шушукаются, подталкивая друг друга локтями.
— Мадам, — торжественно начинает Жорж, — я проходил по улице и услышал, как вы учили детей этой прекраснейшей «Марсельезе мира». Будучи воинствующим пацифистом, я считаю долгом выразить вам свое восхищение!
Дети толпой теснятся за спиной молодой женщины, она отстраняется, и стайка учеников выбегает из класса, крича на бегу: «До свидания, мадам! До завтра, мадам!» Галопом промчавшись по двору, детишки разбегаются по улочкам.
Она глядит им вслед, все еще держась за ручку двери, и солнце искрится в ее глазах, потом поворачивается к нему:
— Спасибо за ваши слова. Мне приятно это услышать. Я очень люблю моих детишек! В этом возрасте они такие милые. — Но что с ними станется потом? Если бы хоть я смогла научить их таким вещам, как доброта, справедливость и ненависть к войне… Значит, вы тоже пацифист?
И тогда Жорж рассказывает ей о тех товарищах, что останавливаются в его доме, о прочитанных книгах, о деревенских сходках, о том, как его оскорбляют порой, а однажды даже пригрозили избить. Она сочувственно кивает головой Он смотрит ей в глаза и видит в них внимание и симпатию к нему.