Красные сабо
Шрифт:
На самом же деле все это была одна видимость; лишь позже мы разгадали тайну, которая в ту пору была известна только ее матери.
Приступы жизнерадостности, почти исступленного веселья перемежались у нее с черными днями. Тогда ставни ее комнаты наглухо затворялись, Жаклина спускалась вниз, только чтобы поесть, и Жорж говорил шепотом: «Опять у Жаклины тоска!», как будто речь шла о какой-то неизлечимой болезни. В такие дни она жила затворницей, избегала людей или же появлялась только на минутку, к вечеру, с глазами, опухшими от слез. Однажды, проходя мимо ее двери, я услышал рыдания. Черная тоска!.. Мне чудились черные насекомые, которых я видел иногда у нас в погребе, и меня преследовало наваждение: вот они ползут вверх, по стенам, кишат вокруг ее кровати и подбираются к подушке…
В
— Ну, как там, наверху? — спрашивал он.
— У Жаклины все еще тоска.
— Н-да, плохо дело… ну да ничего, пройдет.
Я думаю, он мало-помалу привык к этим приступам и почти не придавал им значения.
— А ну-ка давай, садись! У тебя ведь времени полно?
— Да, я уже кончил уроки.
Он усаживался напротив меня и медленно сворачивал сигарету. Меня всегда удивляло, как неловко он это проделывал, он, который так умело управлялся с сапожным инструментом. Я говорил:
— Некрасивая получилась.
— Ба, ничего страшного, и так сойдет! Ну, кем ты будешь после школы? А в школе-то хорошо успеваешь?
Он доставал из печки уголек, прикуривал от него и ладонью смахивал наземь искры, сыпавшиеся ему на колени. Заходил какой-нибудь крестьянин, спрашивал сабо, и дядя говорил:
— Погодите, сейчас подберем вам парочку покрепче. Вы не торопитесь? Нет? Ну ладно, присядьте-ка, передохните немного.
Он придвигал стул, беседовал о погоде, о том о сем и, как всегда, незаметно сводил разговор к политике.
Наконец приходило время, и ставни распахивались, и я знал: Жаклине полегчало. Она кричала мне с верхней площадки лестницы:
— А, это ты? Поднимайся сюда!
И я вновь оказывался в комнате, заставленной книгами, с маской Бетховена, репродукцией «Потопа» и сладким запахом духов, веявшим от одежды. Часто я заставал ее на кровати, она полулежала, подсунув под голову подушечки, и при моем появлении опускала на грудь книгу, которую читала. В то время она была без ума от Ницше — я же ничего не знал о нем, кроме имени, прочитанного на обложке, помню, как оно удивило меня.
— Кто это такой — Ницше?
— Один философ. Потрясающий! Но ты еще слишком мал. Ты прочтешь его позже…
Позже я часто спрашивал себя, как ей удавалось примирять любовь к Ницше с идеями социализма и пацифизма, которые она также исповедовала в то время.
Здесь же, в этой комнате, Жаклина однажды спросила меня:
— Кем ты собираешься стать?
Мне пришлось ответить: моряком, земледельцем или лесничим. Она рассмеялась, потом очень серьезно объяснила мне, что я ведь хорошо учусь и скоро поступлю в коллеж, а значит, должен метить выше.
— Метить выше?
Что же могло быть выше, чем плавать по морям или жить в одиночестве среди лесов?!
— Ну, ты сможешь стать учителем.
И она поведала мне, как настрадалась от того, что не могла учиться в университете из-за бедности родителей, а главное, из-за тяжелой болезни, приковавшей ее к постели на долгие месяцы, — вот и приходилось ей теперь работать учительницей начальной школы в каком-то жалком захолустье. Ах, если бы она могла преподавать в лицее, какая была бы жизнь! Как прекрасно, грезила она вслух, жить среди интеллигентных, умных коллег, которые много читают, путешествуют, слушают музыку, с которыми можно вести интересные разговоры!
Но я вдруг упрямо возразил ей: нет, все равно мне больше нравятся море и лес.
— Это совсем другое дело. А потом, ты ведь мог бы также писать книги.
— Писать… книги?
— Ну конечно! А почему бы и нет?
Эти слова меня по-настоящему поразили. Я еще только начинал учиться ценить книги, а те, кто их писал, казались мне существами иной породы, и мне так же трудно было представить себя пишущим книгу, как, скажем, охотящимся на оленя вместе с графом де Грамоном. Нет, я не был рожден для столь возвышенной участи, хорошо хоть, если мне удастся спастись от работы на заводе. В остальном же будущее было пока что скрыто в тумане, и, уж конечно, я не видел себя писателем. Так что когда позже я начал сочинять стихи, то записывал их в блокнот, который тщательнейшим образом
А в тот день слова Жаклины бесконечно удивили меня, и я возразил:
— Но ведь у нас никто никогда не писал книг!
— Ну так тем более, ты и начнешь! Слушай, ты иногда таким дурачком бываешь!
Я обиделся и замкнулся в молчании. Но, может быть, именно в тот день заронилось в мою душу зерно, которое медленно, но упорно стало прорастать.
А еще я долгое время не мог набраться храбрости, чтобы войти в книжный магазин. Сперва я подолгу торчал перед витриной, разглядывая книги: я читал имена писателей, названия, а иногда, если книгу выставляли раскрытой, чтобы показать иллюстрацию, мне удавалось, приклеившись лбом к стеклу, прочесть целую страницу, которая часто обрывалась на середине фразы. Вглядываясь в глубину магазина, я видел там хорошо одетых мужчин и женщин: учителей, нотариусов, врачей, а может быть, и тех таинственных инженеров, о которых изредка упоминал мой отец, — они либо беседовали с продавцом, либо листали книги. За исключением Жоржа и Жермены, члены нашей семьи никогда не переступали порога этого магазина, если же моей матери и случалось зайти туда, чтобы купить мне книгу в подарок, она стесненно и робко открывала эту дверь. Как и я, она боялась быть не на высоте положения и показаться продавцу — если он вдруг вздумает заговорить с ней — смешной и неотесанной. И когда я встречался взглядом с продавцом, пожилым и внешне вполне доброжелательным человеком, я быстро отводил глаза и отходил от витрины, будто был в чем-то виноват.
На самом деле у нас было две книжные лавки, и, когда я поступил в шестой класс коллежа, я начал ходить в одну из них, где продавались главным образом канцелярские товары и школьные учебники, — вот этот-то магазинчик и послужил мне преддверием рая. После долгих колебаний я осмелился перейти из него в тот, другой. К счастью, в первый раз меня никто ни о чем не спросил. Если бы мне задали какой-нибудь вопрос, я, наверное, пролепетел бы, что ошибся дверью или что-нибудь в этом же роде. Но никто как будто не обратил на меня внимания, и вот я смог наконец подойти к книжным полкам, разглядеть, где стоит та или иная книга, которую я куплю, как только у меня заведутся деньги. Лишь несколько недель спустя я осмелился достать с полки и полистать книгу, как это делали те господа, которых я видел с улицы. Еще чуть позже я отважился прочитывать целые главу из романов, которые брал с полок там, где оставил их несколько дней назад. Но иногда книга исчезала, и мне так и не удавалось узнать конец.
Продавец терпел меня; впрочем, иногда, кроме тетрадей и других школьных мелочей, я покупал у него кое-какие книги, то ли устыдясь своего чтения украдкой, то ли торопясь спокойно дочитать книгу у себя дома. В этом-то магазине я и обнаружил антологию поэтов-символистов, первый том сочинений Верлена и сборник Франсуа Порше, который привел меня в восторг. Как я теперь вспоминаю, он был полон меланхолических и сентиментальных стихов, наверняка бесцветных и вялых, но полностью перекликавшихся с моими тогдашними мечтаниями. Тщетно я ищу эту книгу на полках своей комнаты, ее там нет. А жаль, хотелось бы мне сорок лет спустя перечитать эти стихи, которые я начисто забыл, помню лишь, как очарован был ими когда-то.