Красные сабо
Шрифт:
— Знаешь, мы победили! — объявил он мне утром.
Завывал гудок. Отец был уже одет и готовился идти на завод. Я еще не совсем проснулся и никак не мог сообразить, о чем он говорит.
— Кого победили?
— Победили на выборах!
— Ага, значит, у нас революция?
Он рассмеялся, глаза его сияли.
— Почти что так. Теперь все изменится, но надо быть бдительными. — Он весело натянул каскетку. — Ладно, я пошел. Ох и радуются, наверное, наши ребята!
Макая хлеб в кофе, я размышлял о Блюме, о его усах, очках, о его степенной походке доброго и усталого учителя и о революции, которую ему предстояло делать.
В каждой революции, если
Вот тогда-то и отворились заводские ворота и я впервые переступил этот порог, держась за руку матери. Будка охранника была пуста и заперта, но нас остановил благодушный стачечный пикет: с десяток рабочих, которые покуривали, стоя у ворот и засунув руки в карманы.
— Можно узнать, куда вы идете, товарищи? Таков порядок!
Мать назвала свою фамилию и объяснила, что несет мужу еду.
— Он в конторе, вон там, в глубине двора.
Один из рабочих погладил меня по голове:
— Я его знаю, твоего отца. Ты на него здорово похож. Ну как, мальчуган, решил обследовать завод? Давай-давай, пользуйся случаем!
К воротам подходили женщины с корзинками, с хозяйственными сумками. Их приветствовали, поднимая кверху кулак, с ними шутили. Девушки в летних платьях прикалывали к корсажу алые розы. По всему заводскому двору небольшими группами стояли рабочие. Одни что-то обсуждали, другие играли в шары, третьи вынесли из конторы столы и стулья и, сняв пиджаки, в одних рубашках, весело шлепали картами.
Мать не выпускала моей руки, мы поднялись по ступенькам, прошли по длинному коридору, встречные люди указывали нам:
— Это вон там, чуть подальше.
Наконец мы отыскали отца в просторной комнате, заставленной столами. Он тоже играл в карты, ворот его рубашки был расстегнут, рукава завернуты. Увидев нас, он встал, представил:
— Моя жена, мой сын, — и, повернувшись к нам, сказал — Обождите минутку, я только кончу эту партию.
Когда он подошел к нам, я спросил, где его контора.
— Да здесь же!
— Здесь?
Я очень удивился, так как думал, что контора — это маленькая, тесная комнатка.
— Да нет, вот он, мой стол.
И показал мне стол со стопками папок, карандашами, резинками, коробочками перьев: все сложено и расставлено в идеальном порядке — забастовка забастовкой, а отец был большой аккуратист.
— Пошли сходим к Алисе, а потом я покажу вам цеха.
Вот тут-то я и узнал по-настоящему, что такое завод, о котором без конца все вокруг меня говорили, а я слушал со смутной боязнью. В тот день машины, конечно, не работали, рабочие гурьбой стояли, смеясь и болтая, возле длиннющих столов, где были навалены кучи шин, резиновых сапог и прочие начатые и незаконченные изделия. Но нетрудно было себе представить грохот машин, суету, жару и удушливую вонь резины и бензола, наверное вовсе невыносимую, когда включали конвейер. И вот в этих зловещих помещениях, которые своими перекрытиями и грязными стеклами напоминали чердак, люди проводили половину жизни! Я содрогнулся от этой мысли, и страх мой перед заводом впервые обрел четкие очертания. Я глядел на моего отца, на тетю Алису и удивлялся: как они еще могут улыбаться?
Вечером я с тоской спросил у матери, придется ли и мне, когда я вырасту, тоже работать на заводе.
— Не знаю, — ответила она. — Если ты будешь по-прежнему хорошо учиться, то, верно, сможешь стать учителем. Тебе хотелось бы учить детей?
Я сказал: да, конечно, хотелось бы, и почувствовал облегчение от того, что у меня все-таки есть какой-то шанс избежать общей участи. Я буду очень стараться, очень прилежно учиться, я стану ученым! И я принялся с удвоенным усердием листать свой «Ларусс».
К середине июня работа на заводе возобновилась, снова по утрам запели сирены. Повсюду говорили об оплачиваемых отпусках, о сорокачасовой рабочей неделе и увеличении заработной платы.
— На этот раз наша взяла, — объявил отец, едва переступив порог дома. — Не зря мы десять дней провалялись там на голых досках!
Вечера стояли теплые, жабы заводили в саду свои гортанные трели, из карьеров доносился неумолчный хор лягушек. Мы ужинали в беседке, под сенью дикого винограда, и обсуждали вопрос о поездке на отдых в Бретань, на берег океана. Сперва должны были уехать мы с матерью, а отец обещал присоединиться к нам попозже, когда завод закроется и рабочим предоставят отпуска. Незаметно темнело. Поужинав, я выходил в сад поиграть с кошкой и краем уха прислушивался к тихим голосам в беседке; когда отец зажигал сигарету, его лицо на миг внезапно освещалось, выступая из тьмы, потом вновь тонуло в ней, и только маленький тлеющий огонек чуть двигался в листве.
Четырнадцатое июля прошло великолепно. Люди танцевали на площадях и улицах два дня и две ночи, и в праздничных фейерверках преобладал красный цвет. Потом начались отпуска: люди разъезжались на поездах, на велосипедах и тандемах. Некоторые отправлялись в деревни, откуда их родители приехали на завод сорок лет тому назад, другие решили посмотреть невиданное ими прежде море. В газетах много писали о каком-то испанском генерале, который поднял мятеж и угрожал Республике, но в опьянении этого прекрасного лета никто, за исключением нескольких дальновидных политиков, не обратил на это серьезного внимания.
Поезд дрогнул и тронулся с пронзительным свистом, выпустив облака пара. Стоя рядом с матерью, прижавшись носом к стеклу, я смотрел на отца, который шел по перрону, стараясь не отставать от нашего вагона, махал рукой и кричал:
— Чемодан в багажном отделении! Я проверил, все в порядке. Как только приедете, надо будет получить его!
— Да-да! — отвечала мать, нагнувшись к окну и держа в руке шляпку.
— Ключи у тебя с собой?
Она порылась в сумочке и показала ему связку ключей: