Красные тени
Шрифт:
— Да, поэзия… — Вита взглянула на Шурика, он сидел, поджав губы, насупившись… Одно движение рукой… Шурик улыбается. Хорошо, Шурику много не надо…
Где-то рядом звякнула тарелка и вывела меня из злобного оцепенения: я заметил свою руку, впившуюся в ножку стула — значит, из-под себя… одним рывком… и по прямой. Звякнула тарелка. У старика. Справа от него высилась уже целая стопочка, закуски были уничтожены практически все, я, кажется, и не притронулся, в бутылках — на донышке, а старик мечтательно облизывался, глядя на воспылавших любовью насекомых. Стул остался на месте, и на этот раз без помощи полового… Да, этот бродяга силен, с такими ручищами… Может, и не старик он вовсе.
— Кипятиться, милок, дело знаешь борщевое, по-человечески
— Да что слушать их, земноводных! — лилось у меня через край.
— Огонек прикрути-то до времени, — утирая салфеткой масляные губы, урезонивал меня старик, — насекомые-ли, земноводные, а гляди, и здесь чувствительность имеется, любовь, — он сам любовно сощурился — вылитый Ильич, морщинки у калмыцких глаз те же…
— Порозовели-то как, поросятки мои… А картину, все ж досмотрим давай, — сказал этот приживальщик почти что в тоне приказа. — И Харитона нет еще. А Харитон, скажу тебе, на шум за километр не выйдет. Нюх у стервеца… Куда там этим выдрам.
Выдрам, вот! Эта троица — вылитые выдры, гладкие, увертливые, — то самое слово, что царапало мозги, но так и не выцарапалось. Пьянею, — недовольно отметил я, чувствуя холодок от предстоящего счета.
— Программка опять же, культурная. Тут я скажу тебе, не хухры-мухры. Даже я, человек, скажем, бывалый, и то ножкой под столом притопываю, и ентот орган срамной пошаливает, хоч и робко, а туды ж, наружу тянется. Потому, красота, отмечу, несказанная…
— А это как, для всех, и за отдельную плату? — чувствуя, как уплывает куда-то соседний стол, спрашиваю у старика.
— За плату, за отдельную, где ж на дармовщинку сейчас ногами дрыгают и глотки рвут, да еще знаменитости всякие… Шутки брось. И рыпаться не советую. Не РОВД. Олухов не держат…
Этот старый бес меня окончательно добил. Уже, видно, в беспамятстве я попросил удвоить стол и еще каких-то то ли кишок по-анусин-ски, то ли купатов — куропатов добавить. Старик пришепнул. Фирменное, говорит, блюдо.
Половые были до ужаса проворны. И нищий, словно и не сожрал только что ужин, рассчитанный по меньшей мере на четверых, с учетверенной жадностью накинулся на дубль-закуски. Гора тарелочек быстро росла. И это не мешало ему без умолку болтать.
— Проснись, — толкал меня этот троглодит. — Сейчас горячее принесут. А пока взгляни-ка, что полковничек выделывает.
А полковничек, кажется, просто охренел. Вывалив из узкого платья внучки левую грудь, розово-чавычовый защитник Отечества пытался пристроить к еще не растасканному соску юницы генеральскую звездочку. Звездочка не пристраивалась. Полковник стал шарить слева от себя в поисках чего-нибудь более приспособляемого. Нашарив крест, полковник дернул, батюшка взвыл, еще — духовный сан потянулся к столу за чем-нибудь потяжельше. Обошлось — полковник пообещал батюшке чего-нибудь проконверсировать, на том и сошлись, чокнулись, выпили, но и крест не заладился. Маленький розовоухий полковник выругался и трезво так, словно и не безобразничал, спросил: «А вот скажи-ка мне, святой отец, ты-то под какими покровами годиной торгуешь?»
Святой отец зарделся, но пробасил уверенно, видно, не впервой каверза такая:
— А у нас, господин полковник, покров один — Святого Духа. И Отчизною торговать не изволим, ежли так только — дары святые в братские церкви.
— A как же ты, святой отец, икону православную в Римскую Унию вывез? Проконфессировал? Ха-ха! Так у нас заладится, глядишь, с тобою. Я конверсировать буду, ты — конфессировать. Чокнулись, облобызались. Полковник затянул песню:
«Широка страна моя родная, Много в ней лесов, полей и рек…»— Погоди, не время еще, Харитона нет, — с некоторой робостью вмешался известный проклинатор-капиталовед.
Полковник покоробился, перекрестился, налил еще одну.
«Так пусть же Красная, сияет властно!» — грянул он родную,
Тут уж вмешалась внучка.
— Ты б не позорил меня, дедушка… Подумай лучше, как цирконий в решеточки вылить? — Банкиры интересуются.
— Пусть не лезут, — отрезал полковник, — по чести отольем, со звездочками, с пушечками похрещенными.
— Что-то свечным салом от тебя поперло, котик, — сказала внучка, ловйо вправляя ставшую ненужной грудь. И, потрепав дедушку за розовое ушко, чмокнула в пульсирующую стенокардией лысину.
Проклинатор вкрадчиво вслушивался в окрестные разговоры, пытался вставить что-то по теме, но выходило смешно — никчемный был человечишко.
— Надо спасать Отчизну от красно-коричневой угрозы, — сказал он и быстренько осмотрелся.
— Дурень, не на митинге же, — оторвал голову от роскошного медного блюда с фруктами, фурнитурой и чучелами канареек поэтический прогрессант Европенко — здесь, не таясь, правду-матку режь. Тебя как, Лютиков, кажись? Так вот, Лютиков, ты это на ус не мотай, не мотается, тут как ни руби теперь, запросто уж не дадут — ни рощицы, ни речушки, ни улочки какой завалящей, куста ракитового и то не выгадаешь: «То березка, то рябина, куст ракиты над рекой, край родной, навек любимый, где найдешь еще такой», — слезно пропел поэтический авторитет, с тоскою пропел, знал, что-ли, что не сочинить ему такое вовек… Я вот им и про маму, и про героев труда, и про мир, ну все-все спел, — ну и что, сижу, кормлюсь, имею — но так себе. А Харитона увидишь — в петлю лезть хочется. Тут, Лютиков, покровом войти надо. Хотя бы одним… А Харитон, — невесело махнул рукой Европенко, — это тебе не нейтронная бомба, у него не покровы — целый балдахин… — поэт выдохнул и вновь вернулся в атмосферу утраченного рая, не целиком, конечно, передней частью головы, но все же…
Старик, кажется, утомился, как же не утомишься тут — восемь порций сожрал — и тихо дремал, но стоило мне вновь взвиться в приступе ненависти, как он усадил меня толчком чуть ли не борцовским. Ныло плечо…
— Что ж они, гады, — шипел я на банкетную публику.
— Но-но, тпруньки, — издевался над моими чувствами старик, — ну, Родиной люди торгуют, что такого здесь?
— А что ж эти родинопродавцы все про покровы какие-то талдычут? — спросил я, несколько присмирев под колючим взглядом старичка-боровичка.
— А, покров… — старик помусолил бороду, разгладил, не спеша продолжил, — покров — штука, скажу тебе, тонкая, философская вещь, и не какая-нибудь «там в себе» или «для себя» и не гештальтишко какой, и не дазайнишко… в общем, долгий разговор, коротко же говоря, по-сущевству, что-ли, Родину без покрова не продашь, не вывезешь — отнимут… Ага, фигушки! Думаешь на место вернут… Не-е, продадут единственную, хоть и задарма, но барыш все равно отьтмеется, а возвращать — убытки одни…
Не-е, потрогать нельзя. Что ты, что ты, милок! Двадцатый век на исходе, а ты все материей мыслишь. Покров ни пощупать нельзя, ни увидеть, а польза… да что о пользе говорить, ты на этих посмотри… Вот, увидел. Но эта шваль, скажу тебе, хоть и научилась покровы накидывать на Отчизну нашу матушку, а суть, корневую суть, — не поймет, хоть ты их к стенке ставь, хоч вместе всех, хоч поодиночке… И ставили, были эксперименты, значит… Тупо ловит пулю и никакого просветления… Пограничные ситуации, пограничные ситуации — хрена с маслом! — дрожит-дрожит, не одна мысля не задержится — бац! и в сторону… Дрыг-дрыг… Тихо, — Старик смачно сморкнулся в девственно-чистую салфетку. — А на тебе, милок, прямо скажу, шкурка тонко лежить. Чуть ткни — лезет. Ты от все про Родину толкуешь, не нравится тебе, тащут ее, а может того не нравится, что тебе не досталось, а? Вот старика-нищего, обуть хотел?.. Хотел… А может люд вот энтот, напротив, может он просто покрупнее тебя будет, и Родина для них, что старик-бедолага для тебя, хмыря приблудного, может они о всемирной экологии думают, может они в планетарном масштабе мысль точут? Во где совесть-то зарыта — в масштабе. Ты — нищего, они — Россию-матушку.