Красный сфинкс
Шрифт:
К работе Сергей Буданцев приступил 10 июня, но через тринадцать дней последовал новый этап. Карта зачета рабочих дней (хотя, по словам Александра Бирюкова, никаких зачетов заключенным-каэрам в то время уже не полагалось) содержит вполне положительный отзыв начальника участка: «Старается работать, норму выполняет, но еще не имеет навыка к забойной группе, к инструменту относится бережно». А табельщик даже вывел з/к Буданцеву неплохую выработку – 106 процентов. Но следующие три месяца (июль, август, сентябрь) Буданцев проводит уже на другом участке. Что-то к тому времени изменилось. «Злостный отказчик. Умышленно не выполнял норм производственного задания. К работе и инструменту относился плохо. Водворялся в ИЗО на 5-ть суток, как злостный отказчик, симулянт и саботажник».
Видимо, здоровье писателя оказалось настолько расшатанным, что лагерная ВТК наконец вынесла заключение о направлении ослабевшего з/к на «инвалидную командировку». К сожалению, было поздно. В формуляр личного дела № 224955 (документ, который должен следовать с заключенным при всех его перемещениях по Севвостлагу) была внесена запись: «Умер 6 февраля 1940 года. Смерть последовала в результате крупозного воспаления легкого и миодегенации сердца, при наличии
«15 июня 1940 года, – писал Александр Бирюков, – младший лейтенант Огурцев в письме под грифом „секретно“ известил ГУГБ НКВД СССР о смерти з/к Буданцева. На другой день он отправил соответствующее письмо в Отдел актов гражданского состояния УНКВД по Московской области, указав московский адрес писателя, видимо, полагая, что соответственно будет извещена и вдова. Было ли послано такое извещение, я не знаю, но и несколько лет спустя Вера Васильевна Ильина продолжала надеяться и ждать. 29 января 1946 года, например, секретариат УСВИТЛ зарегистрировал телеграмму, отправленную ею из Москвы: „Поздравляю любимого новым годом верю скорую встречу целую“. Через год, 11 февраля 1947 года, еще одна телеграмма (а кто знает, сколько их было всего?): „Родной Сереженька сегодня 28 лет нашей свадьбы“. Тщетно в декабре 1947 года начальник архивного отдела СВИТЛ майор Михайленко наставлял своего коллегу из УМВД по Московской области: «Прошу сообщить для доказательства, что речь идет
Похоже, Вера Васильевна даже думать не хотела о том, что Сергей Федорович не вернется. Не понимала, что в этом смысле война за счастливое будущее страны уже проиграна.
БРУНО (ВИКТОР ЯКОВЛЕВИЧ) ЯСЕНСКИЙ
Родился 17 (30) июля 1901 года в Климонтове.
«Происхождение – мелкобуржуазное, – указывал Ясенский в автобиографии. – Место рождения – бывшее Царство Польское, Сандомирская равнина над Вислой. Край обильный и скудный, приберегший для одних плодородные полосы шумящей пшеницы (прославленная на всю страну „сандомирка“), для других – лоскуты песчаных пустырей, где от колоса до колоса не слышно голоса, край богатых помещиков и беднейших крестьян, собирающих со своего морга земли слишком много, чтобы умереть, слишком мало, чтобы жить от урожая до урожая. Гимназию окончил в Варшаве, в университет поступил в Кракове. Было это в 1918 году, как раз в тот знаменитый год, когда „вспыхнула независимая Польша“ на развалинах габсбургской и гогенцоллернской монархий, взорванных динамитом Октябрьской революции. Это были годы, когда воздух в Польше был полон угара самого зоологического шовинизма и воскресших великодержавных амбиций, когда раздавленное польскими штыками национальное восстание на Западной Украине и стремительный поход на Киев открывали, казалось, перед наскоро сколоченным буржуазным государством перспективы „от моря до моря“. Поход Красной Армии на Варшаву, правда, сразу сузил эти перспективы чуть не до пределов варшавских застав, но разгоревшиеся аппетиты не улеглись в надежде на реванш в недалеком будущем».
В 1922 году окончил Краковский университет.
В студенческие годы выступил как поэт-футурист.
Книги стихов «Сапог в петлице» (1921) и «Земля влево» (1924) принесли Бруно Ясенскому известность. Отсутствие запятых или напротив обилие всяких знаков ничуть не смущало молодого поэта. После выхода поэмы «Песня о голоде» (1922) он получил прозвище «большевик польской поэзии». Входил в авангардную поэтическую группу «Три залпа», переводил Маяковского. Впрочем, «остатки не преодоленного мелкобуржуазного идеализма, как узкие, не по ноге башмаки, мешали сделать мне решительный шаг. Освобождение пришло извне, в виде неожиданного потрясения. Потрясением этим стало кровавое восстание 1923 года. Захват Кракова вооруженными рабочими, разгром полка улан, вызванных для усмирения восставших, отказ пехотных частей стрелять в рабочих, братание солдат с восставшими и передача им оружия – все эти стремительные происшествия, изобилующие героическими эпизодами уличной борьбы, показались мне прологом величайших событий. Двадцать четыре часа, прожитых в городе, очищенном от полиции и войск, потрясли до основ мой не перестроенный еще до конца мир. Когда на следующий день, благодаря предательству социал-демократических лидеров, рабочие были обезоружены и восстание ликвидировано, я отчетливо понимал, что борьба не кончилась, а начинается борьба длительная и жестокая разоруженных с вооруженными, и что мое место в рядах побежденных сегодня. В следующем году я работал уже литературным редактором легальной коммунистической газеты „Рабочая трибуна“ во Львове и, переводя для нее статьи Ленина, впервые принялся изучать законы, руководящие развитием капиталистического общества, теорию и практику классовой борьбы. Стихотворные памфлеты, которые я печатал в „Рабочей трибуне“ после того как по ним прошелся красный карандаш цензуры, появлялись на свет в виде безукоризненно белых пятен, снабженных только заголовком и подписью».
В 1925 году Бруно Ясенский эмигрировал во Францию.
Вступил в Коммунистическую партию, стал профессиональным революционером.
А еще «организовал рабочий театр из польских рабочих-эмигрантов, который в тяжелую эпоху полицейских репрессий должен был стать проводником революционных идей и организатором эксплуатируемых польских рабочих масс во Франции. Массы эти, состоявшие
Было бы странно, если бы коммунист Бруно Ясенский не заметил памфлета «Я жгу Москву», выпущенного в Париже журналистом и писателем Полем Мораном. Лето 1924 года Поль Моран провел в России, в основном, в Москве, где не раз бывал на Сокольнической даче Осипа и Лили Брик. «Для французских читателей, – писала Людмила Вайнер (Чикаго) в статье „Как один француз хотел сжечь Москву“, – это была лишь очередная увлекательная история „из жизни русских“ – с не меньшим интересом они читали бы о приключениях своего соотечественника и среди черных племен Африки. Но для Москвы, для ее литературных кругов все личности, все их непростые отношения, вся обстановка, представленная там, были узнаваемы до мелочей. Чего там только не было: и любовный треугольник, где дама, прототип Лили (Брик. – Г. П.), называлась «Василиса Абрамовна», а в «Мордухае Гольдвассере» – поэте «громадного» (для субтильного француза) роста и необычайной активности просматривался Маяковский, плюс Осип, плюс еще некто «из окружения». Цепкий морановский глаз ухватил в описании Москвы и «двойные рамы, уплотненные замазкой», и общий квартирный телефон, который соседи тягают туда-сюда, и разрисованные пролетарскими лозунгами трамваи, и новаторскую (с биомеханикой и лестницами на сцене) постановку Мейерхольда. Специально для читателя-француза тающий на улице снег сравнивался с «кофейным пломбиром», а сани (что за Россия без саней?) катились по гололеду, «похрустывая, как глазированное пирожное». Карикатурно изображались не только интимные отношения, но и многие реалии московской жизни. Ну, вот хотя бы такая картинка: «У мавзолея два неподвижных солдата вытянулись в струнку по сторонам гробницы, как у лотка с мороженой осетриной»…» Поль Моран недвусмысленно указывал: было уже такое время, когда мы, французы, сожгли русскую Москву, так что сжечь Москву (теперь коммунистическую) – дело святое. В первый раз Москва пылала при Наполеоне, теперь мы снова опалим этот очаг коммунистической заразы мощным факелом европейской свободы и европейского индивидуализма.
Ответом Полю Морану стал роман Бруно Ясенского «Я жгу Париж» (1928).
В холодный ноябрьский вечер на углу улицы Вивьен и бульвара Монмартр некая Жанета заявила своему другу Пьеру, что ей необходимы бальные туфельки. В общем, так, ничего особенного, но Пьера как раз уволили с работы, у него ни франка в кармане. А праздник у Жанеты уже послезавтра, ее фирма устраивает традиционный бал. Платье Жанета переделала из прошлогоднего, но вот туфельки…
Брошенный жестокой Жанетой, Пьер быстро опускается. «Мелкий мглистый дождь мокрой лапой водил по его лицу, пропитывал одежду липкой, пронизывающей сыростью. Тряпки, промокшие от дождя и пота разогретых собственным теплом тел, выделяли острую, кислую вонь. Каменная подушка захарканной ступеньки (Пьер спит под мостом с клошарами, – Г.П.) вонзалась в голову; острые края врезывались в ребра, распиливая тело на части, извивавшиеся в бессонной лихорадке, как куски изрезанного дождевого червя». Подружка Жанеты, случайно встреченная Пьером, подливает масла в огонь: оказывается, Жанета нашла богатого друга! Да тут еще случайный приятель оскорбил Пьера, предложив ему работу с «тринадцатилетками». «Товар верный. Надо только уметь подать под соответствующим соусом. Представить: коротенькая юбочка, передничек, косичка с ленточкой. Наверху – комнатка-класс. Святой образочек. Кроватка с сеткой. Школьная парта, доска. Полная иллюзия. Ни один пожилой клиент не устоит. От клиента за указание адреса – десять франков, от хозяйки – пять».
Дело заканчивается дракой.
Из тюрьмы Пьер вышел окончательно озлобившимся.
Вот он ваш европейский индивидуализм, вот она ваша хваленая европейская свобода! Только после долгих мытарств Пьер устраивается на городскую станцию водоснабжения в Сэн-Мор. «Каждое утро душный, набитый вагон дачного поезда. Узкая продолговатая восьмиугольная комната с птицами на обоях. Завтраки и обеды; длинные тонкие палки обточенного хлеба, исчезающие в ненасытном отверстии рта точно длинные, раскаленные головни в устах ярмарочных фокусников».
Прогуливаясь по воскресеньям с новым приятелем – Ренэ, лаборантом научного института, Пьер думает о мщении.
Кому? Да той же европейской свободе.
Хочешь посмотреть научную лабораторию? А почему нет?
«Водя оробелого Пьера вдоль стеклянных шкафов, словно перед сверкающими на солнце шпалерами подчиненных войск, Ренэ наслаждался, упиваясь своей призрачной властью. У большого шкафа, в котором в расставленных рядом штативах виднелись наполненные какою-то жидкостью большие и малые пробирки, он не смог удержаться, чтоб не прочитать Пьеру маленькую лекцию по бактериологии, иллюстрируя ее загнанными за стекло колониями молчаливых бацилл. „Вот за этим невзрачным на вид стеклом у нас единственный в своем роде зверинец – здесь всевозможные заразы мира. В той пробирке, что налево, – скарлатина; в этой, следующей, – оспа; в этой – сыпной тиф; в той, подальше, – брюшной; в этой, шестой от края, – холера. Недурная коллекция, не правда ли? Видишь, вон там, направо, эти две пробирки с белой мутноватой жидкостью? Это любимица нашего ассистента, – чума. Вот уж год, как он с ней возится, взращивает ее в каких-то средах собственного изобретения и говорит, будто добился небывалых результатов. Бациллы – что твои слоны! Этой осенью он хочет выступить на съезде бактериологов. Хвастается, что вызовет революцию во всей бактериологии. Ну, что? Как ты находишь наше хозяйство? Здорово, а? Представь себе – пустить бы вдруг всю эту братву из шкафа на прогулку по городу. Как ты думаешь, много осталось бы от нашего Парижа?“