Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
У него не напечатано ни строчки. Но на поэтических сходках, где для начала врезает свои «углы» Коган, всё чаще кричат: «Дезьку! Дезьку!»
Дезька выходит и читает:
— Плотники о плаху притупили топоры…
Что-то средневековое, что-то испанское, гренадское. Насмешка над ритуалом казни, над ерундой монашеской молитвы, над чушью мельтешения, — дело-то идёт о жизни и смерти. «Мир первичный» дышит в сельвинских дольниках, «последний мамонт» кричит из прабытия, «мир медленно проворачивается», раздвигая бестолочь повседневности, которую поэт, впрочем, охотнее юмористически пародирует, чем изобличает.
Как юморист Д.Кауфман и публикуется впервые — в журнале «Крокодил».
А всерьёз?
Поскольку он не надеется публиковаться и для печати не пишет, ему не надо выяснять отношения с символами официоза вроде крейсера «Аврора» и звезд Кремля. Всерьёз Кремль возникает как предмет раздумий — в душевном укроме, и для своих ушей.
Что обсуждают студенты-ифлийцы в «откровенных разговорах»?
Три уровня. Ближний: поколение. Дальний: Великая утопия. И между ними — средний: Власть. Конкретно: ключевая фигура этой Власти.
Много лет спустя на волне антикультовых разоблачений Самойлов напишет о Сталине как о трусливом деспоте, который в первые дни войны онемел от страха и думал только о спасении собственной шкуры.
Накануне войны он думал о Сталине несколько иначе, он его «не боготворил, но старался разгадать», хотел понять, насколько реальный Сталин соответствует взятой им на себя исторической роли, насколько сталинская практика и тактика (например, чистки) способствуют решению стратегических задач (подступает война). И выше: насколько сами эти задачи согласуются с глобальной исторической логикой.
Выходило, что соответствуют, но не очень [98] .
Крушение фигуры Сталина не отделить от двух других уровней крушения. Это гибель поколения и это конец утопии. Гибель «вселенских идей», в свете чего судьба поколения, назначенного к гибели за Державу, становится неотвратимой. Как и твоя судьба.
«Я не умней своего поколения».
«У меня нет охоты смеяться над идеализмом».
«Неужели в восемнадцать лет мы были пошлы, фальшивы и ничтожны? Скорей всего глупы, восторженны и обмануты».
98
В 1951 году (то есть, на полпути от верности Главнокомандующему к разоблачению тирана) Самойлов спросил Слуцкого: «Ты любишь Сталина?». Помедлив, тот ответил: «В общем, да. А ты?» — «В общем нет», — ответил Самойлов. Это в общем более-менее передаёт степень приятия-неприятия.
Уходя на фронт, Коган сказал:
— Береги себя. Таким, как ты, на войне плохо.
Слуцкий сказал:
— Таким, как ты, на войне делать нечего.
Не спорил.
В дневник:
«16 октября… День безвластия… В трамваях открыто ругают советскую власть. В военкоматах никого. Власти молчат. Толпы людей ходят по улицам. Заводы не работают. Говорили, что ночью немцы будут в городе. Тяжелая атмосфера ненависти. Не к кому обратиться. В комитете советуют уходить. Я покидаю Москву с болью и горечью в сердце… В Азию! В Азию! Собраться с мыслями. Пережить. Обдумать».
С потоком эвакуируемых докатился до Самарканда. Там пришёл в себя, собрался с мыслями, отправился в военкомат, поступил в пехотное училище.
«В тылу кормёжка скудная, дисциплина зверская, обращение скотское».
Не доучив новобранцев до лейтенантов, их рядовыми двинули на передовую. После дикой среднеазиатской жары и издевательств озверевших старшин родным домом показалась пулемётная рота в болоте под Тихвином.
…В первом бою пулемётчику
Закружившись по госпиталям, он медали так и не получил; вылечившись, попросился обратно на фронт; стал комсоргом разведроты; в этом качестве и дошёл до Берлина при штабе фронта.
Самые сильные впечатления на этом пути — спасение пленных немцев от самосуда наших солдат.
А поэзия?
Если не считать сочинявшихся для уголков юмора и для офицерской худсамодеятельности «фривольных стишков и эпиграмм на местные темы», — серьёзного набралось за годы войны с дюжину строк.
…И когда посинеет и падает замертво День за стрелки в пустые карьеры, Эшелоны выстукивают гекзаметры И в шинели укутываются Гомеры…В первые послепобедные годы Музе не до Гомера — выживает переводами [99] .
И лишь ещё десять лет спустя, когда очертившиеся по мировому горизонту дальние страны позволяют осознать ближние страны как реализовавшийся духовный опыт, — выходит книжка «Ближние страны», и её автор — поэт Давид Самойлов обретает своё место в первом эшелоне фронтовой лирики.
В мирное время фронтовик кричит: «Кто идёт?» и шарит наган под щекой — такой образный ход ожидаем (то же самое можно прочесть у Луконина). Штриховая фактура самойловского стиха кажется нарочито тонкой (Евтушенко раскритиковал строки: «Кони, тонкие, словно руки, скачут среди степной травы»). Переклички с классиками слишком явны («О человек! О пыль! О прах!» — чистый Державин).
99
«Вскоре я стал первым переводчиком с албанского. Второго, кажется, нет до сих пор», — не без усмешки заметил Самойлов в мемуарах. Если так, то поэма «Сталин с нами» Алекса Чачи красуется в мировой антологии переводов с лёгкой руки Самойлова.
Но почему-то пробивает озноб — признак великой поэзии. В тонких паузах четкой музыки — мелодия какой-то иной сферы. Державинская высь, с которой всё человеческое кажется муравьиным, отзывается непередаваемым, но неотступным чувством рухнувшей утопии:
«Но будет славить век железный твои высокие мечты, тебя, взлетевшего над бездной с бессильным чувством высоты».
Вдруг понимаешь, что кони, скачущие среди далёкой степи, — потому и «тонки», что далеки, как далеки «тонкие руки» мирных людей, о которых рассказывает поэту однополчанин, «алтайский пахарь», вытащивший его, потерявшего сознание, из окровавленного сугроба.
А «октябрьские баррикады» на московских улицах — не дань ли революционной романтике? Нет. Баррикады возводятся осенью 1941-го, на случай прорыва немецких танков.
Время вселенское тонко и грозно прорисовано сквозь время насущное. Звезда, «беззвучно вращавшаяся на тонкой оси» (вот она, тончайшая самойловская штриховка!) падает, как птенец из гнезда, эту звездочку хочется согреть дыханием — и тут одновременно: конец планетарности и напоминание о ней.
В тот день начиналась эпоха плаката С безжалостной правдой: убей и умри! Философ был наглухо в скатку закатан, В котомке похрустывали сухари…