Красный век. Эпоха и ее поэты. В 2 книгах
Шрифт:
Что-то шаламовское брезжит в характере лирического героя, в первом приближении такого благодушного. Если любовь — спасение, то от чего? Мир неисправим, непоправим, отсчитывать приходится от кромешной тьмы. И волочить невидимый крест. Поводырь слепого века, биндюжник Бога, поэт как горькую данность принимает все: бессмысленность, безлюбье.
…В такой-то век я встретился с тобой…И дух оживает в присутствии сибирской студенточки. Развоплощенное, расточенное миром добро вновь обретает облик. Это не плоть, в которую вдохнули дух, — это дух, принимающий
Теперь можно вернуться к вечным ценностям, возведя свой дух к великим теням — к певцам Лауры и Беатриче.
Только все это — так по-нашенски, так по-русски:
Как сладко знать о прелести добра за полчаса до взмаха топора.Топор побуждает нас очнуться и возвратиться в чертов мир, от которого спастись помогла поэту встреча с любимой. Если бы и впрямь был поэт этому миру «лишним»! Увы. Даже если поэт спасен, — мир еще не спасен. Русская «специфика» — если спасаться, то непременно всем миром.
А мир — как во все времена — во тьме, во зле. И отвернуться невозможно, и вмешиваться бессмысленно. И где источник Зла, не понять.
«Смысл сего, как марево, никому не ведом, ничего нормального я не вижу в этом. Натянула вожжи и гнет, не отпуская, воля нас — не Божия, да и не людская». Это говорит поэт, бросивший городу и миру: «Мне нужен Бог и Человек, себе оставьте остальное». Вот остальное-то и гнет нас, не отпуская. И оно не за кадром, оно лезет в жизнь, в душу. «Наше время — слава зверю, клетка для тетерь. Я ж истории не верю и никто не верь». Это говорит искатель истины, пошедший когда-то на истфак осознавать мировой процесс… О мировом процессе лучше не напоминать ему: «Да знаю, знаю, что не выйти нам из процесса мирового, но так и хочется завыти, сглотнувши матерное слово».
Вой — это уже начало поэзии; надо только успеть найти слова.
А если не успеешь? Пытаясь сомкнуть свою судьбу с судьбой страны и мира, Чичибабин все чаще приходит к мысли, что он просто не поспел вовремя — опоздал. К первой либеральной весне опоздал, потом ко второй, Оттепели, потом Перестройке поверил поспешно, не вовремя. И вообще: «Поздно к Богу пришел с покаянной душой». Про людей и говорить нечего, тут все невпопад: когда все были «красными», поэт не хотел, как все, он казался чуть не пособником «белых», а когда все дружно «побелели», заявил, что остается «красным». Никогда такой человек не может угодить эпохе, хотя эпоха непрерывно втягивает его в свои безумства. Что ему остается? Каяться. И смехом снимать тревогу. Как в гениальном лагерном полутосте:
Я не знаю, за что мы выпьем, только знаю, что будем пьяны.Вот и не спрашивайте: за что.
Трезвый интернационалист среди опьяненных завоевателей суверенитета. Вечный собеседник Бога — сначала среди бдительных атеистов, потом среди оглашенно и слепо верующих. Защитник бедняков среди объедающегося нового русского быдла. Прирожденный трибун, который хочет… «слиться с листьями леса, с растительным соком, с золотыми цветами, с муравьиной землею и с небом высоким» — только чтобы не слышать оглушительных думских словопрений.
Нет, вы оцените подхват ассоциаций! Помните: «В Игоревом Путивле выгорела трава»? Читайте в предсмертной книжке:
Давным-давно,История едина. Хотя и маловменяема.
Если искать во всем этом какую-то рациональную логику, то придется упереться в один магический русский пункт: что такое «народ».
Народ — это то, что обоготворяют интеллигенты, чтобы не обоготворять власть. Это то, что всегда в остатке, в пределе, в фундаменте, в последнем откровении у нас.
Так я возвращаюсь к депутатам, в пользу коих у Чичибабина точат лясы сиюминутные агитаторы. «Асы», — иронически именует он их. А если без иронии?
Все тот же сброд с предавнишних времен, Пока народ от власти отстранен.Итак, классическая русская разводка: сброд у власти, народ в стороне.
Что нужно интеллигенту, чтобы наконец прозреть?
Да чтоб соприкоснулись в его сознании эти разведенные стороны, и чтоб он понял, гроссмановски выражаясь, что тут одна квашня! На то и Смутные времена история устраивает, чтобы посмешать то и другое понагляднее. Чтобы ясно было алчущему истины, за что ему выпить.
Конечно, Смута неэстетична.
Все погромней, все пещерней Время кровни, время черни…Чернь — в пушкинском смысле? Или в теперешнем, пронизанном токами кровной мести, в которую втянуты кланы… жузы… тейпы… подставляю «чужое», чтобы легче было вынести. Можно — абхазов и грузин. Чичибабин взывает к Фазилю Искандеру, допытываясь: «зачем вражда, зачем стрельба и кровь?» Ах, если бы можно было притянуть за все это к ответу подлых главарей, бесов-властолюбцев, болтунов-подстрекателей… но что-то не получается. Не в одних главарей вселяются бесы — зверь и дьявол просыпаются в человеке. Еще шаг — и Чичибабин десакрализует последнее спасительное слово… В солнечной Абхазии, в «стране души» — расправу друг с другом творят народы.
Не буду цитировать ни горькие стихи о евреях, ни до спазма доведенные строки об армянах. Финальный шаг сделан к тому народу, без которого нет нам с Чичибабиным ни поэзии, ни жизни, — к русским.
Пятнадцать лет я веровал в народ, Забыв про то, что он ворует, врет, Стращает жизнью нищенски убогой…А другого народа нет. Достоевский выпутывался из этой ловушки, объясняясь в том смысле, что любить народ — не значит любить матерящихся мастеровых в переулке, а значит — любить тот идеальный образ, который… дальше требуется много слов.
Или океан слов требуется, или — немота. И немота даже выразительнее.
Самое легкое — физическая смерть. Матерь Смерть, которая навек снимет с души усталость. Чичибабин приемлет ее так же, как принимал Матерь Жизнь, каковую он не без языческого озорства именовал так: Мать Материя. Это напоминает… Тенсинга Норки, великого альпиниста, который, подымаясь на ноги после очередного неудачного штурма Джомолунгмы, не о «покорении» говорил, а о том, что гора, как любимая мать, играя, сбрасывает его со своих колен…