Краткие повести
Шрифт:
Осуществление плана было назначено на ближайшее воскресенье. Глеб хотел действовать самостоятельно, но обещал Хлебко полную поддержку в момент восстания.
В сушилке Глеб нам сказал, что он давно подозревает Хлебко в том, что тот действует по заданию МГБ. Теперь Глебу стало доподлинно известно, что план восстания задуман для того, чтобы дать повод охране перебить нас. На нашу группу ложится задача сорвать провокацию. В лагерях бывало всякое. Случалось и такое. Глеб говорил убедительно, мы ему верили.
Была пятница. В воскресенье начнется восстание. Было решено в субботу убить Хлебко.
Бараки на ночь запирались. Перед отбоем Феликс пришел ко мне. Мы простились и он ушел. Он ушел в барак, где был Хлебко, с собой Феликс взял библию и два ножа. Он молился всю ночь. А утром было солнце. Феликс подошел к спящему, откинул край одеяла. Хлебко открыл глаза, увидел Феликса, ножи и крикнул:
— Феликс, ты что?!
А Феликс ему: — Смерть провокатору! — и стал колоть ножами. Людей было много, но на помощь никто не пришел — все были парализованы.
Потом Феликс пошел на вахту. Отдал охране ножи и сказал им, что убил провокатора.
Вечером всю нашу группу заперли в БУР, а потом отправили в центральный изолятор.
В первый же день следствия Феликс выдал всех. Ребята держались хорошо.
Потом вдруг показания стал давать Глеб. Всю ответственность за дела организации и за убийство Глеб взял на себя. Следствие было долгим и запутанным. Месяца через два Глеб вдруг заявил, что он является членом русской националистической организации и действовал по ее заданию. После этого следствие совсем зашло в тупик.
Глеб сидел в смертной камере, потом приговор ему заменили и отправили в Джезказган. Там Глеб стал одним из руководителей восстания. Об этом периоде его жизни я знаю только из книги А. Солженицына «Архипелаг ГУЛаг». Там в части 5 в главе 12-й подробно сказано о восстании. И о Глебе там есть.
Николай Купцов умер в изоляторе. Ничего не знаю об Аркадии, о Павле Первушине, о Петьке Беленчуке. Ни о ком ничего не знаю.
А вот Феликса видел в Москве, и не раз.
Странно, ни умным, ни талантливым он мне больше не казался. Путь его все так же тернист. Он по-прежнему проповедует, очаровывает, предает. В августе 80-го года он предал Якунина. Вот два года как я уехал из России, и не знаю, кого он предал за это время.
На днях я опять услышал о Феликсе. Он сейчас сотрудничает в черносотенном журнале «Многая лета». Журнал этот подпольный, но так как направление его полностью совпадает с направлением политики КПСС, то издается он на площади Дзержинского, как раз против магазина «Детский мир».
Вероятно, о всем этом надо бы написать подробнее, но мне надоело копаться в азефовщине- бесовщине. И потом я просто устал.
Ты говоришь, на Подкаменной ловят иначе. Так ведь там хариус. А его нахлыстом нужно. Хариус хищная рыба, его иначе не возьмешь. И на Колыме так ловят. Я в Семчанах увидел это впервые. Мы там аэросъемкой занимались. И не только аэросъемкой. На Колыме летчик большой человек: кому отвезти, кому подвезти чего… Спирт возили, а за него что хочешь возьмешь. Мои тогда в Москве жили. Я всем дубленки пошил и шапки пыжиковые.
Дружок у меня там был, Костя Кудрявцев. Начальник шахты. Он меня научил рыбачить. Я его жену возил рожать на материк к родителям. Нажрались мы тогда крепко.
Шахта урановая. Заключенных не видно. Они внизу работали. Я в дела те не вникал, не мое это дело. Этика у нас такая была. На поверхности охрана, а из зэков только один работал.
Как породу наверх поднимут, так он ее на тачке отвозит в цементный ящик. Мужик высокий, борода, лицо, как у священника, а, видать, опасный. На бушлате номер нашит и сам цепью прикован к тачке.
Понимаешь, там вечная мерзлота, потому червя в земле не найдешь. Отрежь прядь волос, перевяжи ее красной ниткой. Все это насади на крюк, а чтоб приманка на поверхность не всплывала, еще дробинку привяжи. Забрось в быстрину насадку и сразу тяни ее к себе, обратно. Течение быстрое, хариусу некогда разглядывать приманку, он тут же схватит ее.
Хариус хищная рыба.
Я вышел из своей развалюхи — взглянуть на ущелье, где замерзала река.
Стояла обморочная тишина, все было синим, неправдоподобным.
Вдруг гул. Бежал олень.
Ветер, каменное ущелье, дыхание — все гудело под его ногами.
Безумные глаза.
По мерзлой реке гнали тощие псы.
Не уйти по тонкому насту. Изрезаны ноги. Безумные глаза.
Догнал его гул. Свалил величавого — там, внизу, где кончается эхо.
Яша Цигельман сказал, что все написанное мною к литературе никакого отношения не имеет, а скорее является сырьем, из которого квалифицированный литератор мог бы черпать материал для своих произведений.
Правда, сказал он, о лагерях и тюрьмах теперь понаписано столько, что вряд ли это кого-нибудь заинтересует. Еще Цигельман сказал, что я не должен отчаиваться, и если действительно хочу писать, то сперва должен учиться и только тогда писать, и писать не все, что в голову взбредет, а только то, чего не писать не могу.
Брел я узкими переулками. На сердце гадко было. Действительно, моя голова забита лагерями. Яша прав, писать не умею и пишу то, чего могу не писать.
Я и правда могу не писать. Я очень даже могу не писать. Я вот и этот рассказ мог бы не писать, и если пишу его, то только из мелкого тщеславия. Хочу доказать Яше, что перу моему подвластна не только лагерная тема, что Яша просто не знает всех моих возможностей, что я могу писать и на другие темы. Я вот и о воле могу писать.
Слушай же, Яша, про волю слушай.
Из спецлагерей нас собрали несколько сот человек и под конвоем отправили на вольное поселение в Эвенкийский Национальный округ. Были у нас и женщины, да мало, средь них девчат молодых двадцать-тридцать из Прибалтики. Были и наши российские. Мы давно так близко женщин не видели, и было тяжело, непривычно смотреть на них. Пожалуй, самой приметной была Лиля. Тоненькая, красивая, лет двадцать-двадцать пять. Из Ленинграда. Отсидела за политику пять лет (детский срок). Родители у нее влиятельные, часто приезжали на свидание, а в Ленинграде у нее жених, летчик, любит очень и, конечно, приедет теперь к ней. Одета не по-лагерному, она и держалась как-то не по-лагерному. Отличалась очень от наших девчонок, пришивших из женского кокетства широкие хлястики к своим телогрейкам.