Краткие повести
Шрифт:
— Что вы, Бог с вами, сынки. Нам тут все уши прожужжали про вас. Говорят, враги народа, а мы сами такие же враги. Все село у нас из ссыльных. Вон картошка померзла на полях, а мы голодные сидим по избам, тошнотиками давимся. Свое же красть с полей приходится, да только мерзлое и ночью. И я оттрубил восемь лет в лагерях за эту самую за политику. Грех на душу не берите, сынки.
— Ладно, не тронем, езжай, батя, но только помни: молчи.
Через сорок минут ввалились в избу милиционеры, комендант и к старушке:
— Где они?
А она:
— Нет у меня никого.
На нее матом и по щеке.
Она ни в какую. Ее опять
— Ну, не убивать же ее, суку, пусть власти сами с ней разбираются, а мы давай дом обыщем.
В сенях это было, а погреб под ними. Там и нашли их в картошке.
Вечером во время смены дежурства присутствовал Дегтярев и еще начальник следственного отдела. Дегтярев показал на Мишу и говорит:
— Это, товарищ майор, людоед.
Майор сказал:
— А как бы ты, Дегтярев, поступил?
— Что вы, товарищ майор; я б скорей повесился.
— Не ври, Дегтярев. Это судьба так повернула. Вся разница меж вами та, что они стали есть человечину на втором месяце, а ты б стал жевать ее на втором дне.
Несколько секунд длилось молчание. Потом Дегтярев засмеялся. Засмеялись и дежурные — видно, понравилась им шутка начальника.
Я не очень задумывался над смыслом жизни вообще и моей жизни в частности. Стыдно признаться, но талантливым завидовал, сам хотел быть ярким, пыжился, да вот не получалось. Если бы не изолятор, так и прожил бы, не узнав своего предназначения. Понадобились долгие месяцы одиночной камеры, чтоб убедиться, что и я не обойден Божьей милостью, что и в меня Господь заронил Свою искру. Теперь о деле.
Когда сидишь в следственном изоляторе, то очень важно держать связь с соседями. К сожалению, не все умеют перестукиваться. Вот поэтому нужно знать слабые места в стене. Желательно также, чтоб места эти были под нарами или прямо в углу за парашей (то есть, по возможности были недоступны взору «волчка»). За два года изолятора я исковырял стены многих камер. Вот тут- то и воссияли способности, раньше дремавшие во мне. Достаточно было мне взглянуть на стену, чтобы определить нужную точку. В этом деле во всем изоляторе (и может быть, не только в нашем!) не было мне равных.
Если кого-либо заинтересуют тонкости этого ремесла, то придется мне остановиться на них подробнее (возможно, в отдельной брошюре). Предупреждаю, что тут все не просто, процесс этот сродни творческому, и речь здесь пойдет не только о проволоке, которой перевязывалась метла, и дужке от параши, но и о таких понятиях, как о вдохновении, прозрении, интуиции, голосе свыше.
Вы еще отверстия не проковыряли, а уже должны знать, чем его замазывать и закрывать будете. Сделать это надо так, чтобы к проверке место это совершенно не выделялось. Проверялась же камера два раза в день. На первых порах не все было гладко, и на пути к совершенству мне не раз приходилось делать остановки в карцере. Все же, оглядываясь назад, хочу сказать, что все трудности и страхи ничего не стоили по сравнению с блаженством, которое испытывал я, стоя или лежа у готового отверстия. Легонько барабанишь в стену, прикладываешь ухо и слышишь голоса иных миров…
Рисковали каждую минуту и поэтому говорили самое нужное, самое-самое… Изолятор всегда переполнен, а тут еще привезли большую группу, обвиняли ее в принадлежности к ордену «Креста белых лилий». Я в это время как раз сидел рядом с камерой смертников,
Потом в другую камеру меня перевели, женщина сидела рядом. Плакала очень, ребенок дома у нее. Мне жалко было, успокаивал как мог, рассказывал, как нужно вести себя на следствии. Пытался помочь. А потом стал волноваться, когда ее долго держали у следователя, злиться, когда дежурный хамил ей, ревновать, когда вертухай уводил ее в баню. Как-то вывели ее мыть полы в коридоре, она улучила момент и открыла «волчок» моей камеры. Так вот и увидела меня. А я ее не видел никогда. Потом она сказала, что благодарна мне, что спас я ее, что я хороший и что полюбила меня. Я сказал, что и я люблю ее. Мы многое сказали в те дни и было нам хорошо, но только мучительно очень. Потом увели куда-то. Наташей звали ее.
О многих хотелось бы рассказать, но это как- нибудь потом, и о Леве Алексееве обязательно расскажу. Человек он дикий, дремучий, умный. Человек он чрезвычайно интересный. Он слово знал свое, оно ему помогало. Рассказать? В изоляторе все передумаешь, всю прошлую жизнь переберешь, за будущую возьмешься. Все как надо разложишь, смысл найдешь и поймешь, что даже самая захудалая мыслишка, когда-либо посетившая тебя, была нужна и к делу пригодилась. Мне вот с детства, как помню себя, картина одна покоя не дает. Я не знаю, где это было. И не знаю, было ли это вообще. Думаю, что не было в моей жизни места для этой картины, но ведь прошли десятилетия, а она стоит перед глазами, и каждая деталь осталась на своем месте.
Недалеко от леса стоит двухэтажный дом. В левой его половине на верхнем этаже большая низкая комната. Оконные квадраты лунного света четко врезаны в пол. Паутина. Запустение. В дальнем правом углу комнаты лестница ведет на чердак. Люк чердака открыт, там тоже лунный свет. Он освещает лестницу, по лестнице спускается худой сутулый старик. Волосы белые, а от луны они еще белей. Он громко смеется, и смех его странен.
Я рассказал это Баркансу Никодиму, и он мне потом сказал: «Ты никому не рассказывай про эту картину. У человека должна быть картина, человек должен иметь свою картину. Никому не говори о ней».
Отверстие было под нарами. Я лежал там и думал о словах Никодима. Было тихо. Я не знаю, сколько это длилось. Потом открылась кормушка, и я услышал: «А ну, вылазь! Сейчас в карцер пойдешь!» Под нарами было хорошо, но нужно вылезать. А еще я подумал, что уж раз попался и уж если приходится вылезать на глазах у дежурного «Уха», то хорошо б это сделать хоть с каким- то подобием достоинства. Я вылез из-под нар на четвереньках, поднял голову и посмотрел в довольное лицо дежурного «Уха», потом поднял голову еще выше и громко протяжно залаял.