Крайний
Шрифт:
Намекнул:
— Я только что с дороги. Устал. Погулял тут немножко. Хотел к Янкелю Цегельнику присоседиться, а его нет дома. Не знаете, когда явится?
Женщины переглянулись.
И одним голосом отвечают. Но шепотом:
— Янкель загуляв. Ой, загуляв. Издыть до жиночки аж на Рыков. А як поидэ, дак на килька днив. Учора поихав.
Я специально переспросил:
— Точно в Рыков?
Меня заверили, что сведения последние и точные.
Я не знал, что добавить. Повернулся для отхода. Но меня
— Нишка, ходимо зи мною. У мэнэ борщ смачный. И сальця трохы е. Попоиж. Ходимо! Дэ ты того Цегельника знайдэш? И ночуй у мэнэ. Я ж сама. Одна-однисинька. Поговорымо з тобою. Я тоби усэ розповим, що знаю. И бражка в мэнэ е. Вышнэва. Ходим!
Я с радостью согласился.
Вера Кузьмовна рассказала мне следующее.
Мой отец Моисей Зайденбанд явился в Остёр с моей мамой Рахилью Зайденбанд в ноябре прошлого, то есть 48-го. Их видели вместе. Но в больницу отец попал уже один. Куда подевалась мама — неизвестно.
Этот рассказ меня удивил и обрадовал. Вера Кузьмовна уверяла, что Дмитро Иванович Винниченко что-то знает, но недавно впал в беспамятство и хворобу, так как очень страдал по своей жене Мотре, безвременно умершей полгода назад. Но страдания отдельно, а нынешнее его плачевное положение — особое дело.
Намечался приезд из армии Гриши. Дмитро Иванович в ожидании встречи саморучно побелил хату и сделал тын. А когда заплел в тын последнюю лозинку, упал вроде в обморок. Его поднимали человек десять, а он от земли не отрывался, как приклеенный. Весь день пролежал на земле, а был сильный дождь. Потом сам встал и поплелся в хату. И с тех пор — месяц лежит. Люди помогают, но у всех свое.
Со дня на день демобилизуется Гриша, тогда старший Винниченко воспрянет. Так заверяли бабы. Но Вера Кузьмовна повторила их голословные утверждения без доверия.
— Нишка, то ж хвороба. Бона ж из организма йдэ, а нэ звэрху. Хиба Грыша ии знимэ? Вин шо, унутри у батька засядэ? Унутри там и кишки, и кров, и усэ такэ. Воно ж само повынно справлятыся. Правыльно я говорю?
Я одобрил рассуждения Веры Кузьмовы и подтвердил из собственного опыта, что лечиться надо изнутри, а не ждать облегчения со стороны. Хотя с какой стороны, тоже вопрос.
После ужина стал прощаться. Вера Кузьмовна меня не задерживала.
С улыбкой сказала:
— Йды вжэ! А то наши бабы очи проглэдилы, колы ты выйдэш. Почнуть плиткы розпускаты. Хай им грэць. Тьху на ных.
В этот миг до меня дошло, что не только Оксана Дужченко, но и немолодая Вера Кузьмовна имеет на меня женские виды. Вот что наделала подлая война. Несмотря на это сердце мое отдано другой. А то кто бы смог поручиться за мое поведение?
Я шел к Винниченке. Мои мысли шли со мной в едином направлении: добыть информацию про маму и отца.
Дмитро
Я сел за стол и пристально смотрел на печь, на лысую голову Винниченки, на самую макушку. Другого ничего видно не было. Смотрел и молчал.
Внутри меня кричал голос:
— Винниченко, говори сейчас же, что ты знаешь! Говори, а то я тебя убью! И не учту, что ты больной!
Посидел еще.
Потом встал и твердым шагом подошел близко к Винниченке. Подергал за кожух. Кожух потянулся в мою сторону, свалился на пол.
Винниченко лежал передо мной в исподнем, черно-грязном — от тесемок на штанах до ворота рубашки. Лежал, свернувшийся калачиком, как малый ребенок. На боку. Глаза закрыты.
Я повторил вслух отрепетированное предложение.
Раз. Второй. Третий.
Громче и громче.
Винниченко открыл глаза.
Показалось, он узнал меня в лицо.
Я уточнил:
— Я Нисл Зайденбанд. Говори про моего батьку! И про маму мою говори! Я Нисл Зайденбанд.
Винниченко повторил за мной с моей же интонацией:
— Я Нисл. Я Нисл. Я Нисл.
Отвел глаза. Но только на мгновение.
Попросил:
— Закрый мэнэ кожухом. Холодно. Дай мэни трохы полэжаты. Трохы.
Я сурово ответил:
— Не закрою. Замерзнешь. А я тебя не закрою. Говори.
Молчит. Смотрит на меня открытым взглядом. Но не видит. Точно не видит.
Я наступаю:
— Подушку заберу у тебя. С печи столкну. Воды не дам. Пока не заговоришь, гад полицайский. Ходить по тебе буду ногами своими.
Молчит.
Я его с печи стащил. Говоря откровенно, скинул на пол.
Скинул и стал над ним:
— Говори!
Молчит.
Хотел его ударить ногой. Не смог.
Сел рядом, повалился ему на грудь, обнял руками, захватил, сколько смог, и стал качать, как младенца качает мамаша.
И рыдаю страшным последним плачем:
— Говори, гад, говори! Ой, говори мне, что знаешь! Некуда мне идти от тебя! А ты молчишь, гад проклятый! А ты молчишь, гад фашистский! Ты меня зачем спасал, зачем ты меня спасал, я тебя спрашиваю?! Я тебя сейчас буду убивать за всю мою сиротскую жизнь, а ты молчишь!
В общем, я потерпел неудачу. И не прибил Винниченку, и не привел в сознание. А только даром вошел в страшное состояние, из которого мне выхода не оказалось. И от усталости, и от обиды, и от всего на свете, я заснул. На полу. На земляном. В обнимку с Винниченкой.
Среди ночи я очухался. Винниченко храпел от несвойственного лежания. Храпел, даже будто захлебывался воздухом изнутри. Затащил его на печь. Он был легкий. От голода и болезни остались кожа и кости. Накрыл кожухом. Ничего он не просил. Ни пить, ни что другое.