Кремль. У
Шрифт:
— Сон, — сказал я.
— Ну и спите, — весело отозвался доктор, — а я еще подожду.
— Ну и ждите, — ответил я, засыпая.
Естественно, что, заснув так скоро и заснув больше от раздражения, чем от желания насладиться покоем, я мог присвоить себе почетную особенность проснуться раным-рано. Доктор спал, как невинный голубь. Я беру это сравнение не потому, что доктор чем-то походил на голубя и тем более на невинного, мне вообще мало удавалось наблюдать быт и нравы голубей, но то малое, что я заметил, дает мне право обвинять голубей в полнейшей и недосягаемой для человека половой распущенности, — нет, — сравнение это возникло из утреннего раздражения, из желания причинить неприятность — и себе и доктору. Катился бы я сейчас с шумом и грохотом, приближаясь к Дому отдыха, готовился б к сварливым компаньонам по комнате, к частым купаниям, которые сопровождает дождь как раз в тот момент, когда вам хочется одеваться, дождь, превращающий ваш костюм и ботинки в нечто эластичное и влажное, чем, с исчерпывающей полнотой, обладают водоросли; дождь, сопровождаемый прохладным бризом; дождь, укладывающий вас в постель и доходящий до принятия чего-либо лечебного. А теперь — я лежу в этой комнатушке, похожей на конверт, и оба мы с доктором как забытая переписка. Нет, скучно вставать в комнате, в которой нельзя выровняться во весь рост! И почему, думал я, глядя с раздражением на лицо доктора, такое счастливое, как будто он с необычайным успехом научился заочно давать уроки веселья, — почему он назвал
Я вскочил и отправился искать ванную. Хрупкий человечек в полотняном костюме с лицом, раздробленным в крошки семейными дрязгами, заботливостью, похожий на инкубатор, назвавший себя: «А. М. Насель», напомнил мне, что с разрешения кварт-уполномоченного Степаниды Константиновны Мурфиной ванную занимает временно Черпанов, ответственный товарищ с Урала. — «Впредь до его пробуждения, — добавил А М. Насель, — спешащие жильцы умываются на кухне… если вас не беспокоит стряпня!»
Я побрел на кухню.
Общая кухня!.. Да не такая кухня, где копошится жалкое барахлишко двух-трех семейств, а кухня, подобная той, которую я увидал: где ревело пятнадцать или двадцать домохозяек, неслось рыканье полсотни примусов; где гудело бесчисленное количество кастрюль; где в одном углу стирали белье, рядом мыли ребенка и тут же на керосинке варили ему манную кашу; где в другом вы имеете шаловливый запашок свинины, приправленной свежим лучком, морковкой и украшенной салатом. Вы прерываете наблюдения и спрашиваете; кто получает такой пленительный завтрак? И сразу высокое окошко кидает золотой свет 56 пробы на того, который вчера просовывал в дверь к нам лицо свое, похожее на почтовый ящик, обмазанный картофельным пюре. Он возвышается подобно устою моста, присмотритесь: какие у него плутовские глаза, имеющие в то же время обаятельность минеральных вод. Его фамилия Жаворонков, по профессии он мороженщик, да не частный мороженщик, а торгующий из кооперативной будки кооперативным мороженым, значит, с профсоюзным билетом, со значками и льготами, подобающими этому званию. Он со своими семейными и друзьями занимает верхний пристроенный этаж, опирающийся на колонны. Говорят, он был церковным старостой — а мало ли что говорят завистливые люди. Женщины обожают его пылкий и самодовольный почтовый ящик, его минеральность глаз, его рот, кашеобразный, но в то же время убедительно говорящий о братской любви и пагубе братоубийственной вражды, которая охватила всю планету! Известна ли вам одышка А. М. Населя, этого человечка, похожего заботливостью своей на инкубатор? Вот он во главе выводка своих родственников идет вместе с полком других жильцов за дровами. Разом распахиваются двери всех чуланов! Каждый жилец берет по полену. Степанида Константиновна, квартироуполномоченный, — понтонная фура которой, соединившись с Львом Львовичем Мурфиным, ныне государственным пенсионером, некогда кассиром одного из отделений Государственного банка, первым перешедшим на сторону соввласти и за это теперь почтенным, — позволили проскакать с одного берега жизни на другой двум удивительнейшим ловцам с птичьим садком, она наблюдает за точным размером поленьев. Никто не больше, но никто и не меньше! Каждый кладет в плиту одно полено. И вот чья голова не затрещит от рева плиты, от кипения кастрюль и чугунов, от размышляющих меланхолических чайников? Какие разнообразные бульоны, какие похлебки от картофельной до бараньей, какие отвары, какие соусы («Э, вы переложили из моей миски в свою мое мясо. Видали ли вы ее, совсем обалдела от жара! Я буду перекладывать мясо? У меня честная «очередная» говядина, а она жрет свинину. Моя говядина, если хотите знать, отмечена химическим карандашом. Это потому, что мы видели, как я отмечала! Марья Васильевна, Шурочка, Геничка, посмотрите!» — Марья Васильевна, Шурочка, Геничка смотрят. — «Нет, вы ошибаетесь. Кто ошибается? Вы рады придраться к Жаворонковым, вы со своей Степанидой Константиновной все время против нас наводите мосты, в религиозности нас упрекают, подумаешь — безбожники, а кто на Пасху куличи пек? Все пекли! И будем печь!..»). Оказывается, — между квартироуполномоченным и верхом, возглавляемым пылким и атлетическим Жаворонковым, — трещина, клокочет разрыв. Какое поднимается брюзжание, ворчание, гудение — миллионы больших мух жестоко, словно волчки, врезаются в спор. Валовое мошенничество! Бездельники!.. Страшные счетные книги готовы раскрыться, какое брутто мы сейчас узнаем Но — тс! Цыц!.. Жаворонков бьет в грудь, самодовольно украшенную голубой фуфайкой, его лицо страдает, сооружая необычайную суровость. На шум ссоры появляются сыновья квартироуполномоченного — Валерьян и Осип. Они ошпаривают кухню взглядом. Из кармана у них торчат футляры финок. «Прекратите тянуть канитель, — говорят они, как бруствер становясь между матерью и бушующей кухней, — вы введете дом в затруднительное положение!» Но не так-то легко снять с Жаворонкова гордую самодовольную фуфайку: «Меня не запугаешь финками. Хватит. У нас поселился авторитетный товарищ Черпанов. Ему передать ссоры! Милиция и та удивляется: что это за дом, где нет ни одного коммуниста… Спросите, говорит, ваш местком, почему он не смог вас переработать в коммуниста? Потому, что у меня гадкое и гнилое окружение». — «Ах, это вы намекаете на свой верх!» — «Мой верх чист и опрятен, а вот ваш низ сплошная грязь». Жар разгорается, грудные клетки, в поисках обязательной убедительности, разрываются.
Страсти приобретают, думается мне, юридический характер. «Гражданка, прекратите мычание!» — «Нет, вы заставьте умолкнуть свой приплод!» — «Ага, женишков дочерних на подмогу вызвали…» — «Здорово, Мазурский». — «Здорово, Ларвин». — «Граждане, я за нравственность!» — восклицает первый. «Граждане, — утешает другой, — вы же и без того все желудки расстроили дрязгами. Желудок любит спокойствие, вот испробуйте хоть декаду прожить вдоль поваренной книги!»
А. М. Насель одышливо замахал руками.
— Черпанова разбудили вконец! Пора знать — у ответработников очень ломкий сон, граждане.
По всему видно, Черпанов пользовался здесь отменным уважением. Даже мне, узнав, что я завербован им, уступили кран. Правда, умыться мне так и не удалось. С мохнатыми полотенцами через плечо, с эмалированными тазиками в руках пришли за водой Людмила и Сусанна. Черно-шелковая Людмила Львовна, мельком, как привычный
— Вы женаты?
— Нет, Людмила Львовна.
— Но любили?.. Куролесили? Хотите, женю? А доктор женат?
— Для провинциала у него слишком крепкий взгляд, — с ленивой злостью, холодным голосом протянула Сусанна, как бы продолжая прерванный разговор, из чего я вывел, что приход доктора был сестрами, а то и всей семьей — обдуман и сейчас обдумывается.
Сестры? Как вы и вправе ожидать, я чрезвычайно заинтересовался сестрами: Людмилой, если помните, в черном шелку с отделкой алым гарусом, и Сусанной, похрупче, похолодней, медлительной — и стройной, но, пожалуй, дальше этого поверхностного наблюдения я не двинулся. Одна — пылка, другая — холодна, сколько таких определений существовало в литературе! А поистине, если присмотреться, то и Людмила Львовна была не настолько пылка, сколько любопытна и жадна, и Сусанна холодна в силу каких-то непонятных ни для кого обстоятельств, заставляющих сестру ее Людмилу Львовну смотреть на сестру с завистью, ибо чем больше холоднела Сусанна, — а я бы сказал, что похолодание ее увеличивалось после нашего прибытия ежечасно, если мерить чувства как-то физически, градуса на два, на три, — тем привлекательнее была ее красота, и так как она любила свою красоту, как и подобает красивому человеку, то она, понимая свою возрастающую власть, влюблялась одновременно и в свою холодность, отчего эта холодность еще более увеличивалась, и вот почему бегство и отказ от нее жениха ее Мазурского обидел ее необычайно, как в иное время, никогда не мог бы обидеть, и вот почему она кинулась к Черпанову, забыв даже свою холодность, и не столько холодность, сколько утерянные… впрочем, обо всем этом я буду писать позже, более подробно и более ясно, здесь же я привожу эти намеки лишь для того, чтобы пояснить несколько зависть к ней Людмилы Львовны и уверить вас, что в характере сестер было много общего и для меня высшей похвалой было б то обстоятельство, если б вы Сусанну с Людмилой путали б и чрезвычайно на это путание досадовали б, иначе никак невозможно мне объяснить те чувства, которые они испытали в последние дни нашего пребывания в доме № 42 к д-ру Андрейшину, чувства совершенно одинаковые, чувства стремительные и… но об этом опять-таки дальше, а сейчас Сусанна подтвердила:
— Нет, он не провинциал, — вкладывая в слово это какое-то особое содержание, которое волновало и злило сестру ее и которая тоже с особым каким-то содержанием спросила:
— А что такое, по-твоему, Сусанна, провинциал?
— Особенный, взгляд на ноги, — прошептала Сусанна.
— И Черпанов, по-твоему, не провинциал?
Сусанна попробовала белой рукой своей струю воды.
— А, знаю, — ответила она протяжно, — и, вдруг, выплеснув из тазики воду в раковину, убежала с чрезвычайно встревоженными и, я бы сказал, что-то вспоминающими глазами — лицо ее по-прежнему оставалось алебастрово-холодным. Людмила, поставив тазик на пол, направилась за ней, Помимо всего прочего, что я описал выше, кухня имела еще одну особенность: все люди — сплошь — находящиеся в ней, поразительно грязны, а еще более поразительно оборванно одетые сестры Мурфины они во вчерашних платьях — не вливали особой струи, разве что грязь их была более бодра, но это уже надо отнести за счет молодости, хотя что ж молодость? — если Сусанне не было и двадцати, то Людмила Львовна ушла далеко за двадцать семь, впрочем, возраст ее и мощь ее тела плохо обновляли ее атласное платье — истертое, измызганное, изношенное. Да и глаза ее тоже… Насель тотчас же сообщил мне кое-что о ее характере и способностях. Людмила Львовна с юных лет считала, что не зря же растут у ней эти выпуклости за подбородком. Волочиться, кокетничать, буксировать рано вошло в ее бюджет, но по-настоящему она открыли запруду в пестрые дни гражданской войны, бывала она и на фронтах. Наступил мир. Она писала книгу о своих впечатлениях. Бесчисленное количество пустых обойм, встреченных ею, учили ее сжатости изложения. Книгу она назвала «400 поражений». Боюсь, что объективное служение обоим фронтам, за это она даже получила прозвище «Былинки», сделало ее книгу чересчур субъективной, оттого-то она и не нашла себе издателя, лишний раз доказывая, что биологическая правда не суть еще искусство. «Есть у нее и жених — Ларвин, Евграф Семеныч. Также как и у Сусанны имеется Мазурский, Ян Яныч. Как понять слово — женихи? — Насель явно заискивал передо мной. — Женихи, собственно учителя. Людмила Львовна и сама многих научит, а Сусанна за последние декады отбилась и внушает беспокойство всему дому. Почему всему дому? Дом у мне крепкий, сподручный…» Дальше он забормотал такое без разбора, что я совершенно все спутал. О Сусанне я добился лишь определения, что это-де «букет из поезда малой скорости». Он намекал, по-видимому, на свойственные ей декорационные шатания и медлительность. Бюллетень, например, ее жениха Мазурского, очень прост: подобострастный чистильщик сапог, а вот Ларвин — хомут, служит в кооперативе, но увезет далеко. Он мне хотел еще рассказать о гражданине Терентии Трошине, бывшем крупье, но я помешал ему. Я захотел узнать более подробно значение его оговорки: часть квартирантов за определенное вознаграждение от Степаниды Константиновны и Жаворонкова выезжает, когда понадобится, на дачу, а в освобожденных ими, временно, комнатках поселяются жильцы, конкретно изменяющие за это ее смету… а сейчас, видите ли, Степанида Константиновна и Жаворонков не поделили Черпанова, отчего и «бузят». Я обеспокоился и поспешил спросить (да и сестры с тазиками вернулись).
— И от нас она ждет изменений сметы?
— Зачем же доктору с голыми руками ездить?
— Ну, рубля по три в день мы заплатим. Неужели вся эта рвань и голь способна платить? Боюсь, что ей никто не платит. Черпанов еще туда-сюда, а остальные?..
— Шутите, — и Насель отошел от меня недовольный. Я обидел его обязательность. Возможно, что он имел и на меня какие-нибудь «сметные» соображения, не из праздности же он со мной болтал? Как приятно было сознавать, что сегодня вагон прекратит эту запутанную кутерьму, это бесплодное чтение по складам и жизненное разнообразие будет коротким и ясным. Однако бремя моих размышлений должно было увеличиться. Степанида Константиновна, скрывшаяся было, опять появилась, волоча за собой одутловатого старика с короткой багровой шеей, похожего на пестрого дятла, если можно вообразить, что дятел лет тридцать не умывался и не менял костюма, причем вся тридцатилетняя грязь не замазала, а только растерла по его фигуре свойственную ему блудливую хитрость. Она направилась прямо к Жаворонкову.
— Кто его отравил? — закричала она.
Дятел воззрился и долбанул клювом. Приходилось вам наблюдать ручное пахтанье масла? Нечто похожее на этот процесс по медлительности и звуку был разговор Льва Львовича, мужа квартироуполномоченной. Да и весь разговор-то заключался в двух словах:
— Во-он! Ко-онтры!..
Вон, контры, — и больше ничего. Могущественное слово! Брякнут вот такое слово, и перед вами словно опускается окно из матового стекла, вам и низкопоклонничать хочется, и душонку вы свою готовы продать за бесценок, за тартинку, за бутерброд и бюст ваш изображает готовность к покаянию, и на тело вы натянули власяницу, вы готовы искуплять, удовлетворять, — но уже взъерошенная гузка официальности скрылась за матовым стеклом! Позвольте, но ведь зачем же балдеть, зачем преждевременно платить пени, когда воскликнул это, может быть, каналья, дрянь, мерзавец и вы имеете все основания его третировать?
Эти соображения и не стал бы и скрывать, — очень мне противни развязность грязного дятла, — но я увидал в руке его тлеющий остаток сигары из тех, которые вчера купил доктор, и я поспешил покинуть кухню. Доктор в ванной делал гимнастику. Л. И. Черпанов сидел у колонки. Доски, настланные на ванну, заменяли ему постель. Изголовье — из книг по экономике и пятилетке, — украшенное «думкой», своей солидной сердцевиной могло ободрить любого из нас.
— Хорошо бы заварить чайку, — сказал доктор, приседая, — чай величайшее изобретение человечества. После вашего, конечно, Леон Ионыч.