Кремль. У
Шрифт:
Черпанов скромно возразил:
— Инициатива чужая. Я, Матвей Иваныч, только исполняю ее.
— Смотря как исполнять. Можно приехать в Москву и заниматься отписками, а самому ходить по ресторанам, вместо того, чтоб посещать предприятия, толковать с рабочими. Да что рабочие? Вы правы, Леон Ионыч, когда утверждаете, что классовые прослойки плохо втянуты и пятилетку.
Мне показалось, что Черпанов несколько смутился:
— Матвей Иваныч, будто я иначе…
— А разве я неправильно вскрыл шифр вашего назначения? Разве вы доставите навербованных вами франко-порт? Нет, вы в людях так тонко разбираетесь, что их выгрузят непременно. Гранильным делом в Комбинате не занимаются?
Черпанов построжал:
— Гранильным? Нет. У нас металло-литейное.
— Я плохо знаю технику. Если Урал, так непременно камни, гранит, мрамор, гранильное дело. Значит, вы кое-какие предприятия, Леон Ионыч, посещали?
Черпанов уклончиво мотнул
— Ну вот, видите. А Егор Егорыч утверждает, что видал вас в больнице.
Черпанов вздрогнул, быстро достал записные книжки:
— Я совершенно здоров. Понимая всю сложность и ответственность данного поручения, я запасся и на этот счет удостоверениями. Если мы думаете, что я психически болен, так вот вам бумажка…
Доктор отклонил протянутую бумажку:
— Зачем же, Леон Ионыч. Я и так вижу, что шасси вашего организма исправны. Экий вы вспыльчивый. Егор Егорыч видел вас в зубной больнице, а так как зубы и горло области смежные, то я, полагая, что вам зря не стоит терять времени на больницу, лучше показаться мне…
— Да не был я в зубной больнице.
— Скажите, пожалуйста. Значит, вы обознались, Егор Егорыч.
— Обознался, — ответил я хмуро.
Доктор подошел к Черпанову вплотную:
— А ну откройте рот.
Черпанов распахнул широкий свой круг рта.
Доктор постучал ногтем в передние зубы.
— Первоклассное произведение, и ни одной золотой коронки. Вы не любите желтого металла, Леон Ионыч.
Черпанов молчал, сухо глядя доктору в малахитовые его глаза.
— Не выпьете ли вместе с нами крепкого чаю, Леон Ионыч?
— Нет. Мне пора.
— На предприятие?
— На предприятие.
В коридоре я спросил доктора, для чего он угостил старика сигарой и зачем выдумал зубную больницу.
— Бесхарактерный старик, — ответил доктор пренебрежительно. — Он характерный и подлый. А с чего ж вы взяли, что не были в зубной больнице? Были. Месяц назад.
— Но Черпанов-то приехал три дня.
— Забыл. Совершенно забыл. Неужели вы, Егор Егорыч, не говорили мне о нем? Ведь редкий, даже по внешнему виду, экземпляр.
Я смутился. Точно, месяц назад я был в зубной больнице! Возможно, я видел там кого-нибудь похожего на Черпанова. Так тому и быть. «Но ведь на кухне из-за вашей сигары разгорается ссора между Степанидой Константиновной и Жаворонковым!..»
— Прекрасный случай приняться за дело, — сказал доктор, направляясь в кухню.
Ссора не паросиловая установка: пустил, ушел, вернулся, а она работает по-прежнему; ссора — явление чрезвычайно капризное и малоизученное. Хотя из всех ссор квартирные уже поддаются классификации, И пора, пожалуй, изложить их законы. У меня на этот счет имеется много соображений. Я, собственно, из-за этого и пришел в кухню с доктором. Но, видимо, с тех пор, как я удалился, многое изменилось в настроениях вокруг основного капитала ссоры. Кое-где еще можно было уловить отзвуки того, чего я был свидетелем, все же могущей быть представленной, как нечто цельное, оставалась рыжая кошка, подле громадного помойного ведра, имеющего странный цвет дамасской стали, стремящаяся по-прежнему без ущерба для себя разузнать: в чем же тут дело, что столь гадко может вонять? Но каждый раз, ткнувшись носом, она, от негодования, вынуждена была перепрыгнуть через ведро. Боюсь, что кошка придавала запахам слишком большое значение.
Трудно было, например, установить родство между Мурфиными: они с такой усиленной благодарностью — за бездарно употребленные слова — нападали на отца, такую решили задать ему острастку, что, по всему видно, старик даже вышел из сигарного обалдения. Внутри себя они тоже лишились согласия: Валерьян тащил его за шиворот, а Степанида Константиновна употребляла все силы оставить все свои знания начертательной геометрии на его животе.
Вокруг Ларвина, Жаворонкова, Населя возникли свои клики. Трудно исполнить их лица, так быстро соглашались они на одно, тут же вмешиваясь в противоположное, жертвуя этим противоположным ради приношения третьему — и мгновенно соглашаясь на поднесение четвертому. Запаленность, удушливость мучили их, но никто из них не хотел быть ниже другого в ссоре, меньше, дешевле…
Доктор выступил вперед с веселой решительностью глушителя. Он поднял ладонь к лицу, потрогал мочку уха.
— Будем говорить начистоту, — начал он, глядя на Мурфиных, — поставим на ноги истину. Что такое отец? Империалистическая война, голод, безработица перед войной лишили меня возможности видеть отца, жить с ним, угнали его неизвестно куда, и в каждом старике, наблюдаемом мною сейчас, я стараюсь разглядеть отца. Попросту говоря, я его не знал совсем, но и в этом страдании, как и во всяком другом, есть свои хорошие стороны: не упираясь в достоинства или недостатки одного моего отца, я обеспечен теперь богатым выбором отцов и останавливаю, как я уже вам докладывал, свой взор на каждом из них. Тяжела участь отцов, граждане! И не потому, что дети к ним
— Так ты не официально? — спросил Жаворонков.
— Нет. Я ссудил вам свое личное мнение, граждане. Итак, с утра забрезжатся перед нами ваши двенадцать лет…
Хохот покрыл речь доктора. Хохот препятствовал ему, хохот из породы долговечных, прочных, добротных мелькнул вначале словно попона, словно скатерть, с тем, чтобы в дальнейшем опуститься, как одеяло, как потолок, кровля. От подобного обеспечения доктор опустил ладонь и прикрыл глаза!
— Ах, черт! Откуда он это взял? Ха-ха!.. О-о… Вот дьявол! Отчего ним такое уважение?
Хохот растянул стены кухни; — ~ — знак долготы гласного звука вряд ли что определит кому! — звук этот несся по дому, оборонительно и наступательно бился среди ущелий, образуемых колоннами; вовлек в соучастие двор; вмешался в разговор прохожих на улице, заставив одних — вступить в спор: «Пьяны? Нет. Футбол. Да какой же с утра футбол! А какое пьянство? Пьянство — с вечера идет», — других — без спора — пойти домой и поделиться с домочадцами рассказом о счастливцах, с утра празднующих свадьбу на новой квартире; третьих — попытаться подхохотнуть. Хохот привлек на кухню мальчишек и старушонок. Старушонки похихикивали, мальчонки брали дискантом, а иные простуженные, альтом. И откуда только приперло мальчонок! Они заполнили весь коридор! Они вылезли из-под кроватей, из углов двора, где играли среди лопухов, ржавых листов железа и такой дряни, которая даже в утильсырье не годится. Они орали, визжали, царапали и снабжали друг друга тумаками. Хохот был то далекий, как грохотание трактора где-то за рекой и еле уловимые из-за множества заворотов, лесков и оврагов, то близкий, как гул от бондарной работы, когда рядом с вами бондарь наколачивает последний обруч. Даже кошка, фыркнув, унеслась прочь от ведра, которое по-прежнему выставлялось странным блеском дамасской стали! А какие длились гримасы! Этот дельфин; там какое-то лакомое кушанье, название которого вам за краткостью времени не удается уловить; эта колода для корма; тут ужасный профиль лягушки; там пролитый компот. И со всем этим хохотала плита кровавой пастью соснового пламени…