Крепче стали, острее меча...
Шрифт:
Мои роче тои… рому давойу…
Я не боюсь ходить одна, все самое худшее со мной уже было. Когда хочется проклясть свою красу, потому что ничем не смыть этот липкий налет, остающийся после чужих взглядов и рук. Он исчезает бесследно лишь в глазах того, кто впервые взглянет на тебя по-иному…
Не знаю, был ли он на самом деле — этот осколок зеленоватого металла, который, если в него всмотреться, вдруг становится похож на поверхность озера с тысячью мерцающих глаз. И где я его нашла, и сколько мне тогда было лет. Может, это привиделось во сне… Я помню одно — ослепительно яркий полдень, холод металла на моей детской ладони.
«Тойе
Пластинка усеяна почти неразличимыми черточками, треугольными, полукруглыми — словно крохотные зрачки смотрят на меня из зеленой глубины. И я тоже вглядываюсь все пристальнее, пока муть не застилает глаза. А потом не вижу ни металла, ни своей руки, ничего вокруг. Вижу совсем другое, — закатное небо, и жаркий месяц в нем, как серьга. Поля темнеют вдали.
Гаснущий день отражается в круглых щитах. Жарко дышит пламя костра.
Люди возле темных шатров… да йе тени живьве…
А лиц не видно, и слов не разобрать — все снова исчезло.
Это стало моей любимой игрой, — я называла ее «смотреть картинки». Вначале они были смутными, как будто проступают из-под воды. А потом стали сменять друг друга и с каждым разом становились все четче, и слова я слышала яснее — сразу вспоминая, что они значат. Иногда звучали только слова, отдельно, — будто кто-то говорит вслух. Чаще всего по ночам, перед тем как заснуть… Хотя горести бывшие не сочтешь, однако нынешние горше… Слова сплетались в одну светлую нить. Споры прошлые не считайте… Бесконечная светлая нить, она все вилась и вилась. Место свое обступите цепью — будете его защищать днем и ночью!.. Она вилась, эта нить, и тянулась куда-то вверх, и звала меня за собой. Не место — волю! За мощь его радейте!.. Она вела, влекла меня за собой, светлая нить, свитая из слов. Будем опять жить… Будет все в прошлом… Забудем, кто есть мы… И, закрыв глаза, я видела будто со стороны, как протягиваю к ней руки, встаю и иду следом, а потом, наконец проваливаясь в сон, в тот же миг чувствовала, как падение превращается в полет, и вдруг просыпалась — там…
Я не хочу, да и не могу говорить плохо о женщине, которая меня воспитывала. Она часто напоминала о том, как я должна быть ей благодарна — и, конечно, имела на это право. Сладить со мной бывало нелегко, так что, может, от родителей мне доставалось бы еще больше… И, наверно, в тот день я действительно вывела ее из себя, если она выбросила в мусор мою коробку, где лежали разные мелочи. Нечего тащить в дом всякую дрянь.
Наверно, этот осколок металла был там, в коробке… Не помню. Плакать я, конечно, все равно не стала — назло. Тем более, что эта игрушка была мне не очень нужна, — тогда я уже могла видеть и без нее. Можно смотреть на воду, на стекло, в огонь. А порой можно и никуда не смотреть, просто закрыть глаза. Все равно это приходит само — или не приходит вовсе.
…Будем опять жить. Будет все в прошлом — забудем, кто есть мы. Чада будут, нивы будут, прекрасная жизнь — забудем, кто есть мы.
Расеюния чарует очи, никуда не деться от нее. Живы еще чада ее, ведая, кто они в мире.
Тусклая бронзовая гладь, испещренная волнистой рябью письмен… Вода Тибра — такая, как прежде. Река бежит среди высоких бетонных стен, покрытых зеленоватой патиной водорослей.
На набережной — киоски с сувенирами, лотки с мороженым, туристы.
Вечереет, и солнце перекатилось за правый берег. Если перейти по мосту, окажешься на холме Яникул.
Прогулочный парк, играют в волейбол, едят бутерброды, пьют пиво. Карусель. У подножия памятника Гарибальди, воздвигнутого на огромной белой тумбе, целуются парочки. Отсюда вы можете насладиться великолепным видом на Вечный город, раскинувшийся внизу, словно море огней. Это
Две тысячи девятый год ныне, — как говорится, от рождества… или, лучше, новой эры. Стало быть, две с половиной тысячи лет минуло с тех пор… Он был молод и знатного рода, Гай Муций по прозванию Корд, что значит «поздно рожденный».
* * *
Он жил в этом небольшом городе за рекой, в Риме. Когда там случалось бывать кому-то из расенов — то бишь, из тех, кого римляне звали этрусками, — они потом рассказывали, что Рума — город дикий, под стать его жителям, народу буйному и беззаконному. Что, украшенный лишь оружием и доспехами, снятыми с убитых врагов, он являет собой зрелище мрачное, грозное. Что нет там ничего красивого, радующего око…
И правда, там не найти было ни роскошных палат, как в Клевсине и Вейях, ни святилищ с пышным убранством, ни изваяний из мрамора и бронзы. Всего несколько высоких домов: храм Юпитера на Капитолийском холме, храм Весты на небольшой торговой площади — форуме. Улочки узкие, извилистые, лишь кое-где вымощены речной галькой. Простые дома из сырцового кирпича разбросаны по склонам холмов, среди густых рощ, оврагов и топких низин. В этих гиблых местах таилась болотная лихорадка — и каждый год собирала страшную дань…
Но это был его родной город. Здесь он восьми дней от роду, с крохотным золотым мечом на шее, был принесен в храм и наречен по имени. Здесь делал первые шаги и впервые взял в руки оружие. Здесь он в день своего семнадцатилетия принес первую жертву богам, отдав на их алтарь золотой амулет, потому что кончилось его детство, а мужчине не подобает носить золото — ведь только железо приносит победу! Это был его родной город, он любил его и был готов защищать… Как же иначе?
Вокруг города высилась крепостная стена, за ней тянулись пастбища и пшеничные нивы, протекал Тибр, желтый от песка и ила, — граница римских земель. А на другом берегу, с холма Яникул, начинались владения могущественных соседей — расенов. Но уже много лет в Риме правили их соплеменники, и они привыкли считать этот город окраиной своей державы, а на его жителей смотреть свысока. Не зря, дескать, говорится: каким болотом плыть, той и славе быть… Да и что тут скажешь, если дикий мятежный сброд не ценит чести, незаслуженно выпавшей ему на долю. Разве это не великая милость судьбы — пребывать под мудрой и справедливой властью царей расенской крови!
Сто семь лет там царствовали потомки расенов, и последним из них был Тарху — Тарквиний Гордый. Еще римляне называли его надменным и жестоким, да так оно и было… Волю сената и народа он презирал — не внимая ничьему совету, объявлял и заканчивал войны, по своей прихоти заключал договоры и нарушал их. Вопреки законам творил суд, лишал жизни и добра всех, кто был ему неугоден или подозрителен, приговаривал граждан к казням и изгнанию… Но наконец и сам он был изгнан из Рима. И прибыл в Клузий — по-нашему, Клевсин, — просить помощи у царя Ларса Порсенны. А тот немедля двинулся на Рим с вооруженным войском.
Говорили, что никогда прежде не бывало в сенате такого ужаса — настолько могущественным был тогда Клузий, столь грозным было имя Порсенны… Отраженный в своем первом натиске, он решил перейти от приступа к осаде: выставил стражу на холме Яникул, а лагерь расположил на равнинном берегу Тибра, собрав к нему отовсюду суда — и для надзора, чтобы не было в Рим подвоза продовольствия, и для грабежа, чтобы воины могли переправляться при случае где угодно. Скоро римские окрестности стали так опасны, что даже скот оттуда сгоняли в город, не решаясь пасти его за воротами. Бедный люд освободили от пошлин и налогов: пусть платят те, у кого хватает дохода, с неимущих довольно того, что они растят своих детей…