Крепость
Шрифт:
Pont des Arts, с замершим словно статуя боцманом, как носовое украшение старинного галеона над отсвечивающим серебром якорем. Проплывая, таким образом, он вдруг вынимает руки из карманов брюк и резко взмахивает ими: пронзительный вой корабельной сирены вплетается в звук саксофона, а боцман скрывается в рулевой рубке.
Если бы мне пришлось подбирать синоним для Парижа, я бы выбрал «Сена». Во все времена Париж являлся лишь островом, окруженным Сеной. «Fluctuant nec mergitur» — девиз Парижа. Куда бы я не передвигался в Париже, Сена всегда представляется мне дорожным указателем: вверх по Сене — попадешь в Германию, вниз — к морю — это мои «французские ориентиры».
Иду быстрым шагом необыкновенно счастливый,
Упрекаю себя за то, что не взял принадлежности для рисования, т. к. вполне мог бы остановиться где-нибудь на набережной и поработать.
Война, к счастью, не разогнала всех этих букинистов. Фотографирую длинный ряд их лавчонок, а также лошадь, тянущую повозку, нагруженную винными бочонками, медленно двигающуюся по брусчатке набережной du Louvre мимо букинистов. И большую группу велосипедистов.
А теперь по мосту Pont des Arts через Сену на другой берег и вновь вдоль Сены к станции пожарной команды. Отсюда, словно глазами Синьяка, могу видеть Ile de la Cite. Картина Синьяка застряла в моей голове, будто навеки и я старюсь найти точное место расположения его мольберта.
Присаживаюсь на гранитный камень, теплый от нагревшего его солнца, несмотря на то, что он находится в тени.
Я бы рисовал и рисовал этот остров с этого же места, что и Синьяк, но в другой манере письма: серым, в дымке, с несущей свои воды серо-зеленой Сеной, совершенно не отражающей белесого неба.
Хочу написать сотни картин Парижа. И отдельно дюжину у Canal Saint-Martin, Pont Neuf в вечернем блеске золота. Участок Metro, там, где оно проходит по эстакаде, с лесом зелено-серых поддерживающих опор и тысячами шляпок заклепок. Для рисования в Париже есть все, что только душе угодно: речные ландшафты, бульвары и ущелья переулков, цветочные корзины и угольные порты.
Иногда я делал кое-какие наброски, но полномасштабные картины откладывал на потом. Теперь же судя по всему, «потом» никогда не наступит. Не стоит обманывать себя: сегодня я в Париже в последний раз. Бесцельно бреду по набережной. В голове, будто фотоаппарат работает и для него не надо пленки как для того, что висит на груди. Вот я «снимаю» рисунки в стиле Trompo-l’eil на двери дома, вот в витринах небольшой аптеки, наполненные пестрыми жидкостями стеклянные сосуды в форме детских волчков, а там старуха, в совершенно неряшливой юбке собирающая по краям сточной канавы раздавленные стебли лука-порея. Далее глаз-объектив скользит по идущей сверху вниз по вложенной из камней стене сдавленной домами церкви влажной черноте, и при этом я думаю: потрясающая мрачность снимков! Глазами «ощупываю» щербатые фасады домов, ставшие серыми входные двери, серые дома, опущенные жалюзи. Затем попадаю на какую-то узенькую с булыжной мостовой улочку и она такая старая, что дома, расположенные на ней, стоят не вертикально, а наклонившись назад или прильнув друг к другу. Вот на пустом месте лежат гигантские балки, как готовые подпорки, которыми планируют отжать друг от друга дома, а на другом месте лежат округлые стойки — они перегородили и без того небольшую проезжую часть — упираясь в первый этаж повалившегося дома. Внезапно взгляд натыкается на деревья: это платаны и меж толстых стволов, блестящими как серебро пятнами видны воды Сены.
Как и всегда я зачарован этим светом. Светом Ile de France пробивающимся сквозь окружающую меня хмарь. Словно на картине Писсаро стоят одни дома в вуали из света, а рядом другие — кисти Монэ и Сисли. Эти серебристые, расплывающиеся очертания печных труб в холодном синем небе — уже одно это доставляет
Перламутровые потоки света импрессионистов! В самый первый раз в Париже мне казалось, что этот свет проникает в город прямо с Сены и развертывается в небе как гигантский зонтик.
Смотрю на открывшуюся картину не переставая, и буквально пожираю этот чудный парижский свет. Вдоль решетчатой ограды садов Тюильри, через совершенно пустую плешь Place de la Concorde. Через ущелье Рю Бонапарт до Рю Университет и дальше на запад, мимо совершенных пропорций одного городского дворца за другим. Произведения каменотесов, плющ, тумбы, каретные выезды, кованое железо…. В этом величественном свете все кажется отчетливо вырисованным кистью великого мастера. Но мой голод по увиденному не удовлетворен.
Я вспоминаю свой маршрут: Выйдя у здания Оперы: двигался по благородной Rue de la Paix к Place Vendeme, далее к Rue de Rivol и к Place de la Concorde. Затем через Pont de la Concorde, и вдоль по бульвару Saint Germain, по вытянутому изгибу — пока вновь не приходил к Сене, а потом променад на Ile Saint Louis или по большим бульварам.
Я совершал бесконечные прогулки по кварталам, особенно по воскресным утрам, когда улицы совершенно пусты. Странно: я всегда был одинок в своих прогулках. Среди сослуживцев не было никого, кто желал бы провести со мной целый день «на своих двоих», а взять с собой в Париж Симону, или встретиться с ней в Париже, когда я приезжал из Германии — это было почти невозможно.
Однако когда случались наши короткие встречи в Париже, Симона всегда разделяла мое наслаждение от бесцельного бродяжничества по улицам, но сидение на террасе кафе и наблюдение за фланирующими туда-сюда парижанами не доставляло ей удовольствие. Она была маленькая провинциалочка, для которой «вот-это-да!» — ровным счетом ничего не значило. Только теперь мне становится ясно, что в Париже она, несмотря на свойственное ей сумасбродство, была совершенно не уверена в себе и чувствовала себя не в своей тарелке. Здесь у нее не было привычной сцены и знакомой публики. Она не выглядела в Париже истинной парижанкой и не могла претендовать на роль примы на парижской сцене жизни.
Надо признать, что было и то общее, что доставляло нам обоим огромное удовольствие. От штангистов и глотателей огня, выступающих перед небольшим театром в котором играет Саше Гвитри, Симона приходила в особое состояние, но пределам восторга не было, когда маленькие дрессированные собачки под аккомпанемент аккордеона показывали свои трюки на старом ватном одеяле. Там же выступал и довольно элегантный господин, который довольно ловко превратил розовые бумажные салфетки в прекраснейшие — ко всеобщему Ах! и Ох! — розы, а затем, когда взгляды всех посетителей кафе сосредоточились на нем, смял роскошные бутоны, бросил под стол и не потребовал оплаты за свое редкое выступление. Его удовлетворило всеобщее восхищение этим фокусом.
Place de l’Opera. Gareon’ы перед Cafe de la Paix в белых, длинных фартуках, двигаются так медленно, словно ожившие белые пилоны. Так медленно и чопорно двигаясь, они придают себе достоинство, а всему поведению — манерность и большое значение. При этом у них на коричневых круглых подносах находится не более чем кувшинчик мятного чая или одинокий стакан слабого пива.
Прохожу мимо кафе с большой террасой: кое-где на зеркальных витринах стерты отдельные буквы, а вот рисунки в стиле Trompe-l’eil, на террасе обычные для таких кафе плетеные стулья, на многих — посетители. За одним столиком собралась, наверное, целая семья. В проходе стоят два одноногих ветерана войны, у одного забавный белый пудель с закрученным как у поросенка хвостиком. В зеркале витрины, за спинами ветеранов, отражается ожидающая на другой стороне улицы клиентов девица: общий фон, как у театрального режиссера.