Крепостной Пушкина 2
Шрифт:
Мятеж декабристов стал для него той загадкой, раскрыть которую превратилось в навязчивую идею. Поначалу всё было просто, да и самой загадкой не являлось. Переворот — эка невидаль! Совсем ещё ребёнком он слышал обрывки разговоров взрослых об «апоплексическом ударе» императора Павла Петровича, немногое понял, однако запомнил.
— И ведь радость какая была! Словно войну выиграли. Все вино в Петербурге выпили, «виват» кричали. Мундиры посрывали, старые достали, потёмкинские. Мерзавцы. — негромко говорил один взрослый в мундире капитана пехотного полка.
— Да-с, дела. — ответствовал ему другой, раскуривая трубку в турецком халате. — С мундирами оно конечно, перемудрил государь, но чтобы так…
— Измена-с, вот
— То в старину… а ныне что в наших силах? Тем более, что новый государь законный, как ни крути. Даром, что знал про всё, как вы молвите.
Пехотный капитан раздраженно сплюнул, и намеревался сказать что-то резкое, но, вдруг увидев мальчика, смолчал.
Повзрослев, Пётр порой вспоминал эту и подобные ей сцены. Повоевав, он было решил, что понял суть дела. Государь пал жертвой иностранного слова «политика», думалось ему, захотел дружить с французом когда никто того не желал. Нужда, охватившая большинство знакомых семей после Тильзитского мира, казалось подтверждала догадку. Мало того, что Бонапарт нанёс русской армии ряд поражений на поле брани, мало того, что погибло немало людей, так и после мира жизнь очень быстро ухудшилась.
Разорялись должники (во всяком случае, быстрее чем они сами ожидали), разорялись кредиторы, вдруг обнаружившие, что им должны сумму втрое меньшую, чем занимали. Живущим с земли прмещикам было попроще, но оброчные имения никак не могли приносить столько же, сколько ранее. Разорялись купцы, древние по их меркам фамилии обращались в ничто. Масса чиновничества оказалась в состоянии близком к крайности, когда шутки об одной паре сапог на двоих-троих служащих канцелярий перестали быть шутками. Как водится в подобных случаях, взоры пострадавших обратились на главных кормильцев, на крестьян, но и тем нечем было похвастать кроме поротых спин. Падение доходов именно денежных сплелось с резким ростом требований владельцев, желающих получать столько же в пересчёте на серебро, что скручивало порой самых стойких. Деревня беднела, и, не понимая причин свалившегося несчастья, глухо роптала на бар.
Быть бы восстанию, да грянул гром 1812 года. Накопленная злость выплеснулась на француза, уничтожая войско европейцев. Безобразов записался добровольцем, несмотря на слезы матери. Вряд ли какая сила могла удержать его в те дни. Оглядываясь в прошлое, Пётр недоумевал как многое тогда он слышал и не понимал. Общий подъём охвативший армию, чувство странной свободы, даруемой от ощущения силы и значимости собственных действий, послужили благодатной почвой для прорастания свежих (как казалось) идей. Победитель уязвим к воздуху победы. Сейчас он точно знал, что не случись злосчастного ранения, не поломай оно ему службу, то быть ему среди участников выступления на Сенатской площади. А как же иначе, рассуждал Пётр Романович, много новых друзей, общность жизни, убежденность в силах, новые идеи, ожидаемый перевод в гвардию. Никак не избежать. Со стороны виднее, и время от времени он, мысленно усмехаясь, благодарил судьбу, уберегшую от лукавого.
О событиях в Петербурге в провинции узнали сильно после их окончания. Сперва, как водится, появились слухи, противоречащие друг другу, затем их становилось всё больше, они закружились и устроили хоровод, разобраться в котором не имел бы возможности и гениальный ум. Гением себя Безобразов не считал. Он ждал более-менее правдивых известий. Всё лично ему известное заключалось в факте двух присяг братьям Романовым, которые он принёс.
Была у Петра Романовича маленькая слабость, в которой люди схожего толка смолчат и под пыткой (но могут открыться без уговоров маленьким внукам) — в детстве он мечтал стать моряком. Воображение рисовало мальчику сцены бурь, штормов, сквозь которые идёт корабль, бои с вражескими эскадрами, пиратами и непременно сундуки
— Море — самое скучное, что только можно выдумать, — ошарашили его слова одного из дальних родственников, бывалого путешественника, — люди не знают чем заняться. Теснота, вонь, все качается. На берег сойдешь, так и он качается! Пища отвратна уже через неделю от берега, черви, вода воняет. Хлеба нормального и то нет. Одно спасение — вино, да много ли его возьмёшь? Скука, в карты играть лишь с разрешения капитана! А сам капитан — царь и бог, ещё судья и прокурор. Повидал я этой публики преизрядно. На земле увалень увальнем, что наш Ванька, а в море сам Иоанн Грозный, прости Господи моё святотатство. По плечу не хлопнуть, образину этакую. Китайский император! А матросня? Скоты хуже дворовых. Нет, море паршивое дело.
Всё-таки Пётр не перестал мечтать, пусть злые речи не прошли даром и проситься в гардемарины он передумал. Мечта о море манила не так уже ярко и постепенно переродилось в своеобразное отношение к жизни вообще. Он перенёс море в жизнь, если можно так выразиться. За внешним дружелюбием скрывалась прохладная отстраненность индивидуалиста-наблюдателя, за склонностью к логике проглядывалось недоверие ко всему, что не изученно достаточно, за некоторым фатализмом — осознание громадности мироздания, за терпеливостью и нелюбовью к жалобам — подсознательная готовность к внезапным переменам окружающих условий, за смелостью — желание бороться за жизнь.
Так же оценивал он и людей, приходя порою к выводам простым, но казавшимся ему верными, слегка удивляясь, что нередко оставался единственным их сторонником.
Каких только рассказов не наслушался Пётр о событиях на Сенатской площади. И очень громких и очень тихих. Ни один из них не устроил его вполне. Он подметил один факт, показавшийся ему своеобразным примером отличия столицы от провинции. Если «люди столичные» говорили о манифестах, воле покойного императора, неразберихе и путанице с его завещанием, о странном (но последовательном!) поведении мужа Конституции, об обманутых солдатах и надеждах, о жестокости и мягкости нового государя, о происках масонов и тех кто во всем подозревал масонов, о чудовищности планов заговорщиков, о желании их истребить царскую семью и сделать в России как в Европе, об их страданиях на каторге, где даже пикники устраивались не чаще одного раза в неделю, о том как обрывались верёвки казненных, и много о чём ещё, что только и знает человек из самой гущи событий, то люди провинциальные сходились больше в одном — как хорошо, что полька не станет государыней.
Правду сказать, не заметить это было сложно, поскольку «полька не станет государыней и, значит, государя не возьмут поляки в оборот» звучало практически всегда, приводя модных гостей в искреннее недоумение. Нет, хорошо, конечно, но разве это главное? Вот если бы планы безумцев осуществились, то Россия стала бы совсем другой страной! Стала бы как Франция, ведь крестьяне получили бы землю, стала бы как Англия, ведь крестьяне не получили бы землю, а брали её в аренду, стала бы как Германия, где торжествует закон, и ещё как южные штаты одной далёкой страны с конституцией, где живут прямо как у нас, только у нас бы не было рабов. Чёрного цвета кожи, во всяком случае.
— Отвёл, Господь, — согласно кивали на это далёкие от столичного лоска помещики, — а то поляки бы нам на голову сели.
Безобразову порою становилось смешно.
«Забавно, как люди далёкие, видящие и слышащие обрывки, глядят на дело здраво и трезво! — думал Пётр Романович. — Тогда как мнящие будто варятся в самом котле событий довольствуются объедками.»
Да, Безобразов не стал исключением и радовался отсутствию польской жены Константина на троне. Или рядом с троном, что почти одно и то же. Ах, брак неравный? Ах, её дети не имели бы права на престол? Какая досада. Но что с того, если сейчас полька имела бы огромное влияние?