Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— А и верно. Верно ведь, а? А я-то — фу–ты, ну–ты, ноги гнуты.
— Спал я или не спал, Минаков?
— Спал, как же. Часа два небось.
— Я же наказывал через полчасика разбудить.
— Не было такого разговору.
— Тихо, говоришь, вообще–то?
— Да тихо так–то. Сидит небось немчура да пятаками синяки пользует. — Минаков усмехнулся.
— Сидит–то сидит, да ты поглядывай.
— Коля, я вот еще хотел, — голос у Минакова осип, — ты уж не возьми за труд, писульку моим домой…
Охватову нередко приходилось слышать от бойцов такие просьбы, в них всегда звучала
— Место у тебя, Минаков, безопасное. Сиди да посиживай. Не спи только. Сам знаешь, притча голову ищет. Бывай, Минаков.
— Счастливенько, — сказал Минаков и, когда Охватов пошел, потянулся за ним по траншее, как стригунок за маткой–кобылицей.
— Ты чего еще? — обернулся Охватов, уже не скрывая своего неудовольствия.
— Ты… Я… Ты говорил насчет гранат.
— Сказал — значит, принесут.
— Ну до свидания, Коля.
Охватов и не отозвался, и не остановился, зная, что в лесочке его дожидаются пулеметчики с «максимом», который давно бы следовало поставить на стык взводов. Бойцы, стоявшие друг от друга с большими прогалами, встречали взводного затаенно–сторожкими и в то же время обрадованными голосами:
— Пароль?
— «Шептало». Отзыв?
— «Шадринск». Товарищ младший лейтенант, а что это мне кажется, будто подкоп кто–то ведет подо мной?
— А ты мне скажи, Абалкин, что делает боец, когда к нему на штык сядет воробей?
— Надо принять все меры, чтобы согнать его, собаку.
— А воробей сидит и сидит. Что ж делает боец?
— Что делает?
— Да, что делает?
— Гм…
— Спит, Абалкин, вот что делает. Тебя кто сменяет?
— Недокур.
— Разбуди его.
— Не пора еще ему, товарищ младший лейтенант. Стойте–ка! Слышите? — Абалкин махнул вдоль траншеи рукой, откуда пришел Охватов. Оба насторожились, и ничего не услышали. — Извините, товарищ младший лейтенант. Показалось. Что–то делается кругом, а что — ни как не вникну. Вроде бы сон все едино.
«Устали, устали, — подумал Охватов, свернув из передней траншеи в ломаный ход сообщения, уходящий тыл, к лесочку, — Это не боязнь, не трусость. Звуки, тени — все чудовищно вырастает. А днем глаза боятся света, и глохнешь, будто свинцом уши залили. Но теперь судя по всему, отдохнем».
— Пропуск!
— «Шептало». Отзыв?
— «Шадринск».
— Ты, Козырев?
— Я, товарищ младший. Там что, вроде бы возня какая–то?
— Где?
— Да ведь вы оттуда идете.
— Где пулеметчики, Козырев? — вместо ответа сердито спросил Охватов и приблизился к бойцу, пытаясь увидеть его глаза.
— А вот! — крикнул Козырев и вскинул винтовку, выстрелил.
А у болотца, где остался Минаков, дробно зашелся немецкий пулемет — разрывные пули замигали, защелкали в ракитнике за нашей обороной, достали лесочек поверху. Редким огнем сначала отозвалась траншея, но через минуту стеганула темноту раздерганным залпом. С нейтральной полосы, клонясь к немецким позициям, нехотя вроде, поднялась
— Отсечный огонь, Козырев. Ты это понимаешь, отсечный? — Охватов в отчаянии едва не плакал, верно угадывая, что немцы уносят кого–то из взводной обороны. — Да неуж? Ну, гады, паразиты, сволочи… Козырев, давай за мной!
— Переждать бы, товарищ младший…
— За мной!
Когда они, то и дело пригибаясь и падая, добрались до левого фланга, обстрел утих. Угомонилась и оборона. На том месте, где стоял Минаков, на дне окопа, тлело какое–то тряпье, а на бруствере, штыком в землю, была глубоко всажена винтовка. Охватов вылез наверх, бросился к болотцу, у спуска раскатился на пустых гильзах, упал. Видимо, здесь, на бережку, и стоял немецкий пулемет, прикрывавший отход группы захвата. Дальше Охватов не пошел, боясь в темноте наскочить на свою мину. Козырев опасливо топтался за его спиной, нашептывал:
— Пойдемте назад, товарищ младший, а то резанут с болота.
— А это что? — Охватов указал Козыреву на что–то черневшее в траве.
— Где? Ах вон, да. Диск автоматный вроде. Или котелок бы.
— А ну достань. Да осторожней смотри. Может, мину подбросили, дьявол знает.
— Пилотка, товарищ младший. Наша. Со звездочкой.
Охватов взял пилотку, ощупал ее всю, и ему почудилось, что она еще теплая и пахнет потом и дубовым веником, каким парился Минаков в солдатской бане. «О писульке говорил, к себе все затягивал, будто знать мог, что смерть его уже здесь вот, в тридцати шагах. Надо же, надо же, как, а! Почти на моих глазах. Ах ты, Минаков… Прости меня, брат».
Они спустились в траншею, на дне ее все еще тлело тряпье, смрадно дымя.
Козырев начал затаптывать его, удивляясь:
— Зачем это они? Как, по–вашему?
— Да так, напугать. Ошарашить попросту. Будто ты не знаешь немца. Пока, надеются, расчухаем да пока сообразим, что к чему, — время–то идет. Ах ты, Минаков! Ведь я, Козырев, буквально пять минут как ушел от него. Писулечку, говорит, черкните домой. Пойду к ротному, а ты останься тут.
— Может, и моим утречком черкнете? — невесело пошутил Козырев и так же, как Минаков, проводил взводного по траншее чересчур далеко. Охватову не понравилось это, но, вспомнив о пилотке Минакова, лежавшей, в кармане, подумал: «А я уж, очевидно, так зачерствел, что ни своего, ни чужого страха не признаю. Да и признавай не признавай — все равно».
Охватов по ходу сообщения вышел в лесочек, вдохнул прелый запах дубового листа и опять вспомнил про веник, вспомнил, как Минаков после бани подарил ему, Николаю, свою гимнастерку, а потом они сидели за столом и пели родные песни. Минаков кротко мигал своими слабыми разноцветными глазами, и думалось тогда Охватову, что знает он этого пожилого солдата со дня своего рождения.
* * *
На обратном скате лесистой высотки нашел землянку командира роты, по растоптанным ступенькам спустился вниз, скрипнул легкой дверцей, полез под накатник в гнилую, пропахшую дымом темноту.