Крещение (др. изд.)
Шрифт:
— Да уж так и быть! — обрадовался писарь и, опустившись на колени, вытащил из кармана две горсти сухих яблок. — Давай вместе. Все командиры так едят. — Пряжкин стал макать сухие яблочные ломтики в масло и подхватывать их языком, приговаривая: — Все полезно, что в брюхо полезло.
С той же веселостью принялся за масло и Охватов.
Подошел комиссар батальона политрук Савельев, снял с плеча самозарядную винтовку, зацепил ремнем свою кирзовую сумочку — из нее посыпались патроны.
— Приятный аппетит.
— Нежевано летит. Здравия желаем, товарищ политрук.
Комиссар
— Вишь, ходит как, — сказал комиссар, провожая глазами Пряжкина, — будто воду несет и не сплеснет, не замутит. А вот скажи–ка ты мне на милость, младший лейтенант Охватов, как он, по–твоему, поведет себя в бою?
— Пряжкин? С Пряжкиным я не задумываясь пойду в разведку. Это, товарищ комиссар, коренной русский человек.
Увидев комиссара, подошли Абалкин, Недокур, туркмен Алланазаров, с черными как антрацит глазами и сухой смуглой кожей на обострившихся скулах, совсем позеленевший и тонкий, хоть порви, больной язвой желудка Журочкин.
— Что ж нас в наступление–то не погнали, товарищ комиссар? — спросил Журочкин и, плюнув, вытер губы, посмотрел куда–то вдаль.
— Ты присядь, Журочкин, а то, гляди, заденет.
— Да я, может, того и хочу.
— Не болтай лишнего! — оборвал его Охватов, и Журочкин зло повел глазами в его сторону. — Отправить его надо, — сказал Охватов комиссару. — Я уже докладывал ротному: больной человек. У Журочкина грешок был перед комбатом, и был Журочкин ниже травы, а теперь вот Филипенко ушел… Я считаю, надо отпустить.
— Пусть идет, — согласился комиссар.
— Журочкин, возьми направление у Тоньки и — шагом марш. Подлечат — опять придешь.
Журочкин бросился было за своим вещмешком к ямке, но остановился и даже козырнул:
— Товарищ политрук, разрешите обратиться к младшему лейтенанту. Большое вам спасибо, товарищ младший лейтенант. — Поклонился в пояс.
Когда он уже с вещевым мешком за спиной прошел мимо, Недокур крикнул ему:
— Эй, патроны оставь!
Журочкин слышал окрик, но не обернулся даже. Побежал, сгорбясь и запинаясь. И в душе Охватова появился горький осадок: «Больной же, ходит тень тенью, а все — таки лжив в чем–то. Как понять человека? Как проверить? Майор Коровин, бывало, никому не верил и, может, был прав: ранение или смерть — и никакого спасения. А вот солгал и уцелел. Как верить?..»
— Что ж мы, товарищ комиссар, в наступление–то не пошли? — спросил Абалкин и уставился стоячими глазами в рот комиссара.
— А ты, Абалкин, не подумал, что наступление–то, может, и не было запланировано.
— Бои–то планируют, что ли?
— А ты как думал.
— И потери планируют? — Абалкин занервничал, снял шапку, почистил рукавом шинели медную, в прозелени, звездочку. Надел. — Может, потому и жратвы нам давать перестали, что мы уже спланированы?
— Чушь
— Да я понимаю. Но все–таки.
— Они то едят, другое едят, — заговорил Алланазаров, показывая глазами на бойцов, — а бедный туркмен без мяса совсем пропал. Трахома без мяса. Курсак больной без мяса. Как можно жить? Пойдем к нам, товарищ комиссар. Пропал елдаш. — Когда комиссар Савельев поднялся и пошел за Алланазаровым, тот оживился немного и, подстроившись под ногу комиссара, успокоил его: — Вы не бойтесь, товарищ политрук, у нас Журочкина нету. Где сказал туркмену, там и будет туркмен. Однако боя страшно. А так не бойтесь, ничего туркмены не скажут. Вообще, туркмены — храбрые джигиты. Они первыми встали против Чингисхана и дрались. Чингисхан в плен туркмена не брал. Туркмена, товарищ комиссар, только обстрелять надо — потом немец плакать от него будет. — Алланазаров улыбнулся своей шутке и тому еще, что комиссар внимательно, с веселым взглядом слушал его.
Бойцы–туркмены сидели кружком на корточках и ели из ведра распаренную пшеницу. Они, оказывается, нашли где–то пшеницу, залили ее водой и сварили в углях — без дыму. Так как все они поочередно раздували под ветром угли, то глаза у них от натуги и жара были красны и напухли. По щекам были размазаны слезы.
Комиссар сказал им «салям», и они обрадовались, приветливо потеснились, давая ему место у ведра. Пшеница плохо упрела и пахла затхлым, мышами, но комисcap, уважая гостеприимство, ел и, переглядываясь с бойцами, улыбался. И они улыбались. Особенно понравился Савельеву, совсем молодой боец, круглоголовый, с кроткими, печальными глазами и большим пятном на вершинке левой щеки от пендинской язвы.
— Как твоя фамилия? — спросил политрук Савельев.
— Рахмат Надыров.
— Откуда родиной?
— Родиной? Каахка. Раз–два — граница. Два шага, — Рахмат шагнул пальцами по колену и засмеялся, обнажив тесные белые зубы.
— Немцев бить будешь?
— Немцев? — Рахмат не совсем понял вопрос и поглядел на Алланазарова, но вдруг закивал головой, видимо, догадался, о чем спрашивал комиссар: — Будешь бить. Будешь…
— Он доброволец, товарищ комиссар, — подсказал Ал — ланазаров. — Ему только–только семнадцать.
Рахмат Надыров виновато опустил свои длинные ресницы, густо покраснел, а шрам на щеке стал черным.
— Алланазаров, скажи бойцам, что я остаюсь с ними. С ними и в бой пойду.
Алланазаров хотел перевести слова комиссара, но бойцы и так поняли их, потому что снова оживились, закивали.
Высоко в небе показался фашистский двухфюзеляжный самолет–разведчик. Он летел вдоль линии фронта и двигался так медленно, что с земли казалось, будто он шагом обходил войска. Бойцы разбежались по своим ямкам. Рахмат Надыров, перебегая от опустевшего ведерка до своей ячейки, едва не рыл землю носом — пригибался, а упав в ячейку, натянул на голову полу шинели. И смешно было Савельеву видеть это и грустно: ведь самое страшное впереди, и уж там никак не закроешься шинелью.