Крещение (др. изд.)
Шрифт:
На вражеском берегу, более высоком, когда–то стояла деревня; немцы разобрали ее и всю закопали в землю: досками облицевали траншеи и блиндажи, а бревна пустили в накатник. На месте домов и хат остались кучи мусора, битого кирпича и стекла — в осколках его плавилось и играло солнце. Бойцы обмирали при виде этих блесток, принимая их за оптические стекла вражеских снайперов, которые редкими, но верными выстрелами за одно утро ухлопали в роте четверых.
За передней траншеей, чуть в тылу нашей обороны, валялся исстеганный осколками и пулями комбайн. С него сняли, открутили и отломили все, что поддавалось человеческой руке, даже колеса укатили и небось приспособили куда–нибудь для окопной
На сохранившейся обшивке красовались державные буквы, подсвеченные золотистой краской, — «Сталинец», а ниже, это уж у земли совсем, вероятно, артиллерийский наблюдатель сделал красным карандашом какие–то вычисления и тут же крупно написал:
Ночь порвет наболевшие нити, Вряд ли я дотяну до утра.
И прошу об одном — напишите: Мне бы жизнь начинать пора.
Под этой грудой лома был вырыт окопчик, откуда и велось неусыпное наблюдение за противником. Однако начальник полковой разведки капитан Тонких к приходу Охватова располагал весьма скудными сведениями о противнике, и, по существу, объект для нападения все еще не был четко определен.
Обычным глазом вражескую оборону можно часами рассматривать и не обнаружить ни малейшего движения, никаких признаков присутствия человека: немец любит дисциплину, по природе своей аккуратен, и если ему приказали затаиться, он умер. У них глубокие траншеи, затянутые маскировочной сеткой, вероятно, так же глубоки и ходы сообщения, потому–то в журнале, который вел капитан Тонких и наблюдатели, Охватов прочитал немногое.
«За передним краем, в глубине обороны, на обратном скате желтого взлобка, что в створе вершины высоты 140,4 вырыт блиндаж. Возле него каждое утро в девять часов хлопают одеяла, и с этих пор сетка над ходом сообщения у самого блиндажа почти все время покачивается. Над блиндажом иногда виден дымок. Ход сообщения до блиндажа сплошь закрыт сеткой — значит, промежуточных постов в нем нет. Там, где стоят ночные наблюдатели, сетка разводится, и каждое утро в этих местах бывает стянута по–разному. На стыке хода сообщения с передней траншеей — пулемет, не убирается и на день. Справа и слева постов не замечено».
— Негусто, — вздохнул Охватов и небрежно захлопнул мятую тетрадку из жесткой синей бумаги.
— Выводы надо уметь делать, товарищ младший лейтенант, — спокойно сказал, не отрываясь от бинокля, капитан Тонких, тугощекий, с мягкими подбритыми височками.
— Выводы? Да из чего ж выводы–то? — Охватов явно лез на ссору: ему с утра было тоскливо и хотелось стычки. — Самим бы не оказаться в «языках» у немцев. Выводы.
Тонких был молод, в разведке неопытен, потому излишне горячился, сердито отшвырнув бинокль, он возмутился:
— Ты как разговариваешь, младший лейтенант! Что за тон?
— Виноват, товарищ капитан. Дело для меня новое, яснее бы хотелось все видеть.
— Может, трясение в конечностях? А? Трясение? Так ты вот заруби себе на носу: без «языка» не возвращайся! — Глаза у капитана налились непроницаемым антрацитным блеском. — Вот что прочитал в журнале — каждое слово обдумай и предложения мне подготовь. Понял? А теперь пошел с моих глаз и не отсвечивай. Надо будет — позову.
Охватов через узкую земляную щель вылез из–под комбайна, по длинному, местами обвалившемуся ходу сообщения выбрался в низинку, где находились ротные тылы. В мелких ровиках для батальонных минометов, которые, видимо, перебросили куда–то на другой участок, сидели и лежали разведчики. На грязном днище патронного ящика, поплевывая на пальцы, раскидывал сальную и разбухшую колоду карт Рукосуев. На кромке ящика дымилась его отложенная в неспешном деле самокрутка, а сам он, в расстегнутой гимнастерке и простоволосый,
— Шестатка бубен, — сказал он, и напарники его разобрали карты. Рукосуев свои карты вроде бы и не держал совсем — они сами льнули к его рукам, сами развернулись веером, при скупом шевелении толстых скрюченных пальцев сами менялись местами и наконец сами же смачно шлепались в подкидную кучу. Отбитую стопку он, щурясь от дымной самокрутки в зубах, не глядя выравнивал одной рукой, потом плевал в щепоть и балагурил: — Одиножды один — шел господин. Одиножды два — шла его жена. Хлап пикей.
Охватов поглядел на занятых игрою разведчиков и впервые остро почувствовал себя одиноким, сознавая, что между ним, командиром, и его солдатами возникла большая оторванность. Он все время был с ними — вместе спал и ел, вместе вышагивал одни версты, но думал не о себе, как они, а о чем–то общем, о чем–то таком, что заслоняло собою и его, Николая Охватова, жизнь, и жизнь его подчиненных, не давая ему ни одной минуты покоя. Озабоченный поиском, как задачей опасной и трудной, он начал сомневаться в согласованности действий своей группы и наперед знал, что в предстоящем необычном бою не пожалеет ни себя, ни людей, и мучился этим. Ему даже казалось, что если его убьют, то он, мертвый, будет за что–то болеть и терзаться. «А они думают каждый о себе и за себя и потому вот так честно спокойны, — завидовал Охватов разведчикам. — Бог знает, что бы я отдал за это бодрое спокойствие».
Стычка с капитаном и последние горячечные мысли совершенно убеждали младшего лейтенанта, что он нервничает и только из–за одного этого может провалить всю вылазку. «Уснуть бы, что ли. Ведь я совсем плохо сплю последние ночи».
Кто–то подошел к Охватову и остановился. Охватов, занятый своими мыслями, не сразу понял, кто перед ним, а поняв, обрадовался как мог.
— Козырев?
— Я тут без тебя, Коля, совсем заскучал. Вот право.
— Мне тоже не особенно светит. Пойдем присядем.
— На минутку разве. Мы за патронами. — Они сели на теплый бугорок, и Козырев начал разуваться и перематывать портянки, трудно вздыхая: — Ну разве можно было предположить, что страдать придется не от ран, а от простой потливости ног. Фельдшер вот такие глаза сделал, когда я попросил какой–нибудь присыпки, словно у него, по крайней мере, духов «Красная Москва» потребовали. Черт возьми, а я буквально гнию. Заживо гнию. Даже переда сапог взмокли. Не просыхают.
«Вот и этот только о себе. Ноги у него, видите ли…» — как–то хмуро подумал Охватов, и Козырев наметанным глазом поймал его мысль.
— Коля, ты извини. Тебе не до меня сейчас. Ни пуха тебе, ни пера, как говорят студенты.
И Козырев ушел, смущенный, без вины виноватый перед своим товарищем. А Охватов прилег на обогретую травку и незаметно для себя задремал.
— Младшего лейтенанта к капитану Тонких! — передали из хода сообщения, и Рукосуев, после картежной игры гревший голое тело на солнце, подошел к Охватову, разбудил его:
— К капитану Тонких.
— А я при чем? — еще не совсем проснулся Охватов.
— Да тебя капитан Тонких…
— Фу, пропасть, а мне показалось: Тоньку.
— Тоньку–то надо бы. — Рукосуев хлопнул ладошками и жарко потер их, — Девка ничего. Ах, ничего девка. В поре. — Он, покряхтывая, лег опять на свое место и, подставив солнцу грудь, густо, до синевы расписанную наколками, продолжал говорить, ни к кому не обращаясь: — И нас, скажи, такая орава охломонов, и, ну–ко, язвить–переязвить, ни один к ней не приснастился.
— А о другом можешь поговорить? — спросил Охватов, проходя мимо Рукосуева, который вдруг изобразил стыдливость, ладонями прикрыл свои расплющенные в редком волосе соски и завозился на траве.