Крейсера
Шрифт:
– Чей приказ?
– Не знаю. Но кричали с мостика… Прыгай. Вах!
На верхней палубе страшно рыдал механик Иванов:
– Ну хоть кто-нибудь… застрелите меня! Я ведь не умею плавать. Да не толкайте меня, я все равно не пойду за борт. Мне все равно. Лучше остаться здесь…
Рыдающий, поминая свою жену, он удалился в каюту, закрылся на ключ изнутри, и больше его никто не видел.
– За борт! – кричал с мостика Иванов 13-й. – Выносите раненых… разбирайте настилы палуб… всем, всем – за борт!
«Видя все это, – писал А. Конечников, – я пошел исповедовать умирающих.
– За борт, за борт! – громыхал мегафон с мостика.
Безногие и безрукие, калеки лезли по трапам, крича от боли. В море летели белые коконы матросских коек, пробковые матрасы которых способны минут сорок выдерживать на воде человека, а потом они тонули… Чтобы уйти от града шимозы, экипаж сыпался в море иногда гурьбой, по нескольку человек сразу, при этом матросы держались за руки, словно дети в хороводе… Панафидин обалдело наблюдал, как суетно снимает с себя штаны «Никита Пустосвят», оставаясь в нежно-фисташковых кальсонах, украшенных кружевными фестончиками.
– Чего глядишь? – орал барон. – Прыгай…
Панафидин показал ему обезображенные руки:
– Видишь? Мне с такими руками не выплыть.
– Жить захочешь, так поплывешь… за мной!
Мимо Панафидина мелькнули роскошные кальсоны, и барон рыбкой ушел в воду. Тут же сбоку подбежал Николай Шаламов, он схватил мичмана в охапку и увлек его в бездну… Японцы тщательно фиксировали свои наблюдения. В 10.20 «Рюрик» стал ложиться на левый борт, и лишь тогда прекратилась стрельба. Корма крейсера уходила в шипящее, как шампанское, море, при этом круто обнажился его ярко-красный таран, и в 10.30 корабль с грохотом перевернулся кверху килем.
Двенадцать минут длилась агония. Наконец крейсер выпустил из отсеков воздух – с таким шумом, будто вздохнул смертельно усталый человек, и быстро исчез под водою.
– Ура! – закричали плавающие матросы. – Ура, братцы…
«Ура!» – кричали ему, когда он родился.
«Ура!» – кричали ему, когда он уходил из жизни…
………………………………………………………………………………………
Близким разрывом снаряда Панафидина отнесло в сторону от Шаламова, и голова матроса затерялась среди множества голов, которыми было усеяно море, словно кто-то раскидал здесь сотни мячей. Странное дело: в воде было очень хорошо! Панафидин испытал громадное облегчение от морской прохлады, словно попал в ванну после длинного трудового дня, и он почти радостно отдался этому всеобъемлющему блаженству.
Сначала мичман плавал, держась за койку, потом уступил ее обессиленному матросу, который задыхался от газов шимозы, попавших в его легкие. Кто-то звал издалека:
– К нам, к нам… Сергей Николаевич! Сюда…
Но мичман видел, что кусок палубного настила с торчащими болтами, за который держались человек десять, был так мал, что ему не за что уцепиться,
– Адрес! Запомни мой адрес…
Ясно: кто-то прощался с жизнью, умоляя друзей о последней воле на этом свете. А свет был велик, и солнце стояло в зените, обжигая своими лучами, бьющими почти вертикально. Панафидин расстегнул брюки, и они нехотя потонули под ним. Труднее было избавиться от тесного кителя, но и китель поехал нагонять брюки в темной, таинственной глубине. Однако долгое напряжение битвы, все пережитое за эти часы ослабили организм, и в голову полезли всякие гадостные мысли, сковывающие волю к сопротивлению. Думалось о недостижимости дна, об акулах, хватающих пловцов за ноги, о том, что никогда ему не увидеть «Панафидинский Летописец» в печати, а умирать в 22 года тяжко… Энергичным рывком, всплеснув воду, мичман перевернулся на живот, чтобы плыть ближе к людям, но вдруг ощутил, что сил не осталось, каждый замах руки давался с трудом, словно он передвигал тяжеленные мешки. И тут вспомнились птицы, которые так и не покинули кают-компании крейсера, вспомнилась почему-то и красивая женщина, пившая однажды лимонад в Адмиральском саду…
– Люди! – закричал он, но ответом ему было молчание.
Как навигатор, мичман уже понял, что попал в струю течения, каких у Цусимы множество, и его относит куда-то в сторону, обрекая на одиночество. От этого ему сделалось страшно. А вскоре Панафидина занесло в длинную полосу грязной пены, выброшенной из отсеков «Рюрика»; эта пена была густо перемешана со слоем пористых, как вулканическая пемза, кусков шлака, уже отработанного в топках котлов. И так велико было одиночество, что мичман даже обрадовался этой грязной пене, даже этим легковесным кускам корабельного шлака…
– Люди-и! – звал он. – Где же вы… лю-юди-и…
И тут впереди что-то мелькнуло – обнадеживающее.
Панафидин, насилуя ослабленную волю к жизни, поплыл дальше, не веря своим глазам. Среди кусков шлака плавала его волшебная виолончель – великолепно звучавший «гварнери». Это было чудо, но чудо свершилось… Панафидин схватился за ручку футляра с такой истовой верой, будто ему сейчас нести виолончель к новым берегам, к новой лучезарной музыке…
Солнце беспощадно обжигало затылок мичмана, который припал лицом к шершавому футляру инструмента:
– Ну, вот… снова вместе… теперь до конца!
Виолончель с большим запасом воздуха хорошо держала на воде, а крепкие защелки футляра не давали воде просочиться внутрь. Панафидин вспомнил, что часы остались в нагрудном кармане кителя и сейчас, наверное, еще отсчитывают время своего погружения, пока не коснутся далекого грунта. По солнцу же было уже часа два-три, если не больше.
Он заметил, что японские крейсера уже начинали вдалеке спасение рюриковцев, между ними фронтально шли миноносцы.