Криницы
Шрифт:
— У вас, дорогой Михаил Кириллович, столичный вкус, столичные масштабы… А попробуйте поговорить с нашим райфо… Я приглашал их, смотрели. Что? Конечно, можно лучше… Но, как говорится, по Сеньке и шапка… Все упирается, — и Орешкин потер пальцами, — в деньги… а их нет… Экономия!
Потом он оставил Лемяшевича одного в этих двух пустых комнатах директорской квартиры, пообещав на прощание сказать сторожихе, чтобы она принесла из учительской диван. Этим, по сути, ограничилась его забота о новом директоре. Правда, он пригласил его зайти вечером «на чашку чая» и в связи с этим долго хвалил свою квартиру, хозяйку и особенно её дочку: «Красавица, талант!» Но не спросил завтракал ли директор и где думает пообедать.
«Испытывает, черт, насколько я поворотлив и приспособлен к жизни, недаром
Однако настроение все продолжало портиться. Одолевали разные мелкие заботы, например: а где всё-таки на самом деле пообедать? Идти сразу к Костянкам с письмом Дарьи Степановны как-то неловко; не успел оглядеться — и уже суётся со знакомством. Какой-то миг ему хотелось бросить эти пустые комнаты, пойти поискать председателя сельсовета и попросить, чтоб он помог ему устроиться на частной квартире «со столом». Однако жаль было комнат: их можно сделать уютными, а он никогда не имел ещё собственной квартиры, на частных ему надоело жить и в Минске. Наконец, бросить — значит надо кому-нибудь передать. А кому? Кто больше всех нуждается? Можно с самого начала наделать глупостей. «Да, дорогой Михаил Кириллович, как говорит Орешкин, нелегкий путь ты себе выбрал. На черта мне нужно было это директорство? Пошел бы просто преподавателем — никаких хлопот и недоразумений».
Устав ходить, он наконец сел на венский стул и, облокотившись на стол, задумался.
3
Михась Лемяшевич сдавал экзамены за третий курс педучилища, когда началась война. Сдав последний экзамен, уже под грохот бомб, он, как и многие юноши его возраста, кинулся домой, в совхоз на Любанщине, где работали его родители. В день его возвращения там прошли вражеские танки. Но когда через некоторое время; появились оккупационные власти, в совхозе уже не оставалось ни одного мужчины, а в соседнем лесу разворачивал свою деятельность довольно сильный партизанский отряд.
Три года Лемяшевич партизанил. После соединения партизан с частями Советской Армии солдатом-пехотинцем пошел освобождать Европу.
Уже в те дни великого похода, когда мир стал близкой реальностью, в нем пробудилось страстное желание продолжать прерванную войной учёбу. И потому, как только после войны часть, в которой он служил, вернулась на родину, сержант Лемяшевич поступил в десятый класс вечерней школы. Не хотелось терять напрасно ни одного дня, ни одной минуты. Демобилизованный из армии, он сразу же поехал в Минский пединститут.
В истории учебных заведений особое место займет этот период — первые послевоенные годы, когда в университеты и институты пришли усатые детины, в шрамах, на костылях, с пустыми рукавами, и многие с партийными билетами в карманах. Несомненно, разные были среди них люди, значительно более разные, чем те, кто приходит прямо со школьной скамьи. Эти всегда похожи друг на друга — у них и взгляды на жизнь почти одинаковые. А у бывших фронтовиков и партизан — у каждого своя судьба, свой путь, свои радости и горести; они за четыре года войны пережили больше, чем иные за всю жизнь. Но была у этих студентов одна общая черта: на учёбу они смотрели как на великое, кровью завоеванное право свое, как на самое большое счастье мирной жизни — и потому ценили это право чрезвычайно высоко. Людей этих не пугали никакие трудности учёбы, потому что они изведали трудности во сто крат большие: четыре года изо дня в день смотрели они смерти в глаза, голодали в блокаде, мёрзли в блиндажах. Так что им холод в аудиториях, когда это мирные аудитории с кафедрами и столами! Не пугал их и скудный студенческий паёк — дай только всласть посидеть над книгами! Старые, поседевшие на своих кафедрах профессора удивлялись: пожалуй, никогда за все время их деятельности не было студентов, которые бы с таким упорством, настойчивостью и добросовестностью овладевали наукой.
Так вот учился и Михась Лемяшевич. С первого до последнего экзамена — одни пятёрки. О
Уже с третьего курса он начал подумывать о продолжении учебы — об аспирантуре. На это его подбивали некоторые преподаватели и друзья-студенты: «Учись, брат Михась, покуда не женат, пока дети на шею не сели».
Он видел, как легко некоторые товарищи становятся кандидатами наук, читал их диссертации, и ему казалось, что он без особого труда может написать работу, за которую не стыдно будет получить это почетное звание.
Правда, при поступлении в аспирантуру ему немножко не повезло: он окончил исторический факультет и хотел продолжать заниматься историей, но не хватило мест, и, послушавшись совета заведующего учебной частью, он пошел на отделение педагогики. Тот агитировал: «Какая разница, Ле-мяшевич? К тому же, скажу вам откровенно: педагогика — более перспективная область. Тут ещё что-нибудь новое можно разработать. А что нового можно открыть в истории?»
И вот прошло ещё три года. В аспирантуре он учился так же старательно, писал диссертацию о воспитании коммунистической морали у учеников старших классов и сам удивлялся, что эта работа у него идет так легко. Наконец диссертация была готова. И тогда впервые у него появилась мысль: а внесли ли в педагогическую науку хоть крупинку нового триста страниц его труда?
Кому нужен его анализ общественной работы в школе, которая официально считается лучшей, но где эта работа такая же скучная, казенная, как и во многих других? Кому, наконец, нужны цитаты из разных постановлений, высказываний, приказов? Что общего это имеет с наукой?
Его сомнения ещё усугубились, когда он почитал рецензию своего руководителя: тот хвалил диссертацию. Но как? Есть похвалы, которые для умного человека горше разгрома, потому что он видит, что о его работе нельзя ничего сказать, кроме общих слов: «хорошо», «достойно внимания», «шаг вперед», «вклад в науку, литературу». Такова была эта рецензия. Лемяшевич знал цену своему руководителю — человек доброй души, мягкого характера, но весьма посредственный ученый.
Наступили самые тяжелые дни в его жизни. Он больше не мог уже работать над диссертацией, уточнять, изучать методы воспитания встарших классах. Не позволяли сомнения, колебания, разочарования. Он потерял здоровый сон и аппетит. Ему то хотелось бросить все и поехать учительствовать куда-нибудь в глухомань, то вдруг он решал назло всем и вся защищать диссертацию в таком виде, ничего не дорабатывая и не переделывая. «Одним бакалавром больше или меньше—что от этого изменится? А мне пора уже пристать к берегу. В конце концов я буду не самый последний из кандидатов. Может быть, и пользу ещё принесу».
Естественно, что в таком состоянии ему очень недоставало доброго друга, с которым можно было бы поделиться своими сомнениями и мыслями, посоветоваться. Правда, он переписывался с одним товарищем — преподавателем, но тот теперь не так уже понимал его, как в студенческие годы.
Почему-то Лемяшевичу впервые пришло в голову, что настоящего душевного друга можно найти только среди женщин. Ещё раньше он как-то обратил внимание на студентку вечернего отделения института. Это была не девчонка, а женщина почти его лет, хорошо, но просто одетая. Он некоторое время вел на её курсе семинарские занятия и мог убедиться, что она одна из самых развитых и умных студенток. Его не смущало то обстоятельство, что она, возможно, замужем, — он не думал, что может влюбиться. Ему просто хотелось найти человека, который понял бы его лучше, чем понимали некоторые коллеги — аспиранты и молодые кандидаты, довольные своим положением. Но что-то все-таки мешало подойти к ней сразу. Несколько вечеров он сидел в читальне и поджидал последнего звонка. А потом выходил и смотрел, как она одевается, перебрасываясь шутками со своими сокурсницами. Младшие подруги обращались к ней уважительно: «Дарья Степановна…» — и услужливо приносили пальто.