Кровь и пот
Шрифт:
А Акбала все думала о своем сыне. За делами в ауле она как-то забывала о нем, и это забвение приходило к ней, как награда за что-то, хоть и не за что было быть награде. В редкие минуты только, когда была она одна в юрте или в степи или слушала, как вот теперь, про чужое горе, ей хотелось вдруг, чтобы с ней был ее сын, чтобы она могла играть с ним, прижимать его к себе, кормить его, слушать его дыхание… Но уж давно не знала она, где он, что с ним, и жив ли он вообще. Не слыхала ничего о нем и Кенжекей, и Акбала совсем согнулась, сгорбилась так, что похожа стала сзади на старуху.
А
— Что мне делать? Что мне делать? Что может несчастная баба? Злиться? А что толку? Правильно ведь говорят: «Баба разозлится — котел вскипятит». Когда разбушуемся — бьем посуду. Пинаем собаку, смирно лежащую около двери. Когда доим верблюдицу, больно дергаем за соски… А-а-а, боже мой!..
Обернувшись, Кенжекей увидела, как, волоча поводок, ее верблюдица уходит все дальше и дальше.
— О несчастная моя головушка! О разнесчастная доля моя! Вскочив, она даже не попрощалась с Акбалой. Путаясь в подоле длинного платья, она помчалась по степи за уходившей верблюдицей.
На ходу хватая траву, рыжая верблюдица подавалась в сторону Бел-Арана. Оглянувшись, увидала она бегущую с развевающимся подолом свою хозяйку и сперва прибавила шагу, а потом перешла на легкий раскачивающийся бег. На верблюдице была бочка, полная воды, и тяжелый бурдюк с другой стороны— для равновесия. Теперь бурдюк, гулко колотясь по боку, стал перетягивать бочку. Кенжекей протягивала руки и ласково звала, задыхаясь от бега:
— Милая! Милая!.. — И тут же вполголоса — У, чтоб тебя разорвало, проклятая!
Верблюдица немного приостановилась, послушала хозяйку, потом повернулась головой к ветру и опять побежала к Бел-Арану. Сторона возле Бел-Арана была совершенно безлюдна. Там обитали воры и рыскали волки. В этот голодный год волки каждый день резали скотину во всех окрестных аулах.
Вспомнив о ворах и волках, Кенжекей совсем перепугалась и побежала, не отставая от верблюдицы. Пот заливал ей глаза, ноги уже одеревенели, волочились, она задыхалась, но все бежала.
Перевалив Бел-Аран, меж безлюдных холмов по такой же безлюдной равнине все дальше и дальше потрухивала верблюдица.
— Чтобы ты подохла, рыжая! — кричала теперь что есть силы Кенжекей, падая и опять поднимаясь. — Чтоб ты взбесилась, проклятая!
Скоро голос ее сорвался, в горле совсем пересохло. Бурдюк на верблюдице наконец перетянул бочку. Ноша глухо брякнулась о землю. Испуганная верблюдица засопела и понеслась, высоко вскидывая ноги. Выбившись из сил, задыхаясь, плача, Кенжекей упала и больше не поднимала головы.
Когда был жив брат-волостной, Танирбергену привольно, хорошо было за его спиной. Молодой мурза вперед не лез и не вмешивался открыто в бесконечные тяжбы родов. В глазах многолюдного приморья он всегда выказывал себя только с лучшей стороны, а когда хотел свести с кем-нибудь счеты, действовал через брата-волостного, и поэтому в аулах никогда не знали, что замышляет Танирберген и причастен ли он к тому или другому делу.
Все
Зато, когда дело было позади, он объявлялся в неизменном своем блеске, на лучшем коне, с быстрой гончей, щегольски одетый. Ездил он тогда по аулам, кланялся первым даже самым бедным голодранцам, со всеми милостиво говорил, и казалось тогда, что он как раз и есть единственный безгрешный, ничем не запятнавший себя человек в этом мире произвола и греха. Он как бы ничего не знал о страданиях, о кровавых схватках, об угнанных ночью табунах коней, об украденных девушках, о грязных сделках — он был безобиден и простодушен и каждому нежно улыбался в свои холеные черные усы. И человек, ничего не знавший о нем, не знавший о воровском топоте ночных джигитов возле его юрты, невольно думал: «Апыр-ай! До чего этот красавец мурза ангельски безгрешен!»
Мурза не любил открытых ссор, обид, резкости — всего, с чем связана власть. Но после смерти брата-волостного пришлось ему эту открытую власть брать в свои руки, и он сразу оставил свое прежнее притворное благодушие.
Но он никогда не забывал главной ошибки брата. Тот был вахлак и глуп при этом. Тот уповал на власть, на грубую силу, не знал уступок и потерял многих надежных и нужных людей. Он сам оголил себя, и это его погубило. Крепко запомнив роковую ошибку брата, Танирберген теперь неустанно собирал вокруг себя, преданных людей.
А среди его откровенных врагов самым неуемным и опасным был старик Суйеу. Склони он на свою сторону уважаемого, высокочтимого у себя в аулах старика — узда еще одного бедного, но многочисленного рода оказалась бы в его руках.
Примирения со стариком Суйеу жаждала и Акбала. Чем дольше жила она в ауле мурзы, тем тоскливее становилось ей, тем все чаще шепталась она с мужем по ночам.
— О, я счастливая! — жарко шептала она. — Счастливая, добилась тебя, люблю тебя, я с тобой! На все пошла — преступила обычай предков, без благословения отца и матери… Но послушай! Пусть это будет единственная, самая большая моя просьба к тебе, на этом свете ничего больше не хочу… Пригласи стариков, окажи им честь!
Танирберген вызвал к себе одного человека, ловкого, острого на язык — дальнего своего родственника. Родственник слушал почтительно и внимательно. А выслушав, быстро сказал:
— Мурза, доверься мне. Старик Суйеу упрям, но если язык, способный расплавить камень, не сможет уломать вредного старикашку, — отрежь его!
Танирберген поморщился. Он не любил хвастливых заверений и обещаний, он любил дело.
— Ладно, счастливого пути! — сказал он холодно.
«Ну теперь пусть радуется Акбала!»— подумал он, оставшись один. Ему стало легко, жизнь, показалось ему, налаживалась. Сколько трудных и хитрых дел провернул он за свою жизнь, но никогда еще не был доволен собой так, как сейчас. Он радовался: какое дело сделано! Какой поворот судьбы решен!