Кровавый пуф. Книга 2. Две силы
Шрифт:
Что ж оставалось ему после этого, при сознании полной невозможности побороть и убить в себе свое несчастное, слепое чувство, — ему, который просто изнемогал, уставал и нравственно, и даже физически под гнетом непрестанной борьбы с самим собою? — Оставалось — почти невольно, почти боясь признаться в том самому себе — искать тех сладких, облегчающих и беззаветно счастливых минут одури и забвения, которые он сам же заклеймил именем своего падения нравственного. И он поэтому желал и ждал со всем нетерпением влюбленной юности кратковременных посещений Василия Свитки, досадуя лишь на то, что зачем они так краткосрочны и не столь часты, как бы хотелось.
Свитка меж тем хорошо понимал все, что происходит в душе Хвалынцева. Болтая в первые свои забежки о разных городских новостях и лишь упоминая вскользь о Цезарине, он мало-помалу
И вот, сообщив ему импровизованное известие о том, что Цезарина очень им интересовалась, Свитка вдруг исчез на целую неделю, давши впрочем на прощанье слово забежать на другой же день. Но прошел другой, и третий день, а приятель не показывается. В тщетном ожидании его Хвалынцев впал наконец в какое-то напряженно-нервное возбуждение. Он вздрагивал при каждом звонке в его прихожей, и появление вместо ожидаемого лица кого-нибудь постороннего раздражало его просто до нервической злости, маскировать и скрывать которую стоило ему труда не малого. Последнее Свиткино сообщение окрылило и подняло его, как птицу, взлетевшую в ясную высь, так что нравственная потребность видеть доброго приятеля достигла в нем до какой-то пламенной Sehnsucht, — и вот, напрасно прождав его три дня, Хвалынцев решился наконец сам идти и отыскивать Свитку. Последний имел свои основательные причины как на то, чтоб избрать себе несколько, более или менее секретных и даже таинственных мест для жительства, так равно и на то, чтобы в этих квартирах как можно менее посещали его посторонние лица, и просил Хвалынцева, оставляя ему еще в первый визит один из своих адресов, не стесняться отдачей визита, а посетить его разве только в случае самой крайней и настоятельной надобности. "Уж лучше к вам, без всяких церемоний, я сам почаще забегать стану!" сказал он тогда на прощанье, — и Константин Семенович, вследствие таковой просьбы, до сей поры ни разу еще не потревожил приятеля своим посещением. Но теперь он решился идти к нему. Отыскав на Электоральной улице показанный в адресе дом, он через грязный дворишко забрался по грязной деревянной лестнице на верхний этаж грязного же каменного флигеля, но пожилая женщина, отворявшая ему дверь, увидя военный мундир и саблю, оглядела незнакомого посетителя крайне подозрительно и коротко ответила на его вопрос, что Свитка здесь хоть и жил, но теперь более не живет, потому что два дня как выехал неизвестно куда из Варшавы и неизвестно когда воротится.
Итак, надежда лопнула в самом начале, да и впереди не теплится даже ни единого луча ее. Хвалынцев впал в какую-то мрачно-тоскливую и несколько злобную хандру. Мысль о Цезарине, разожженная этим неожиданным препятствием, овладела им окончательно, до того, что, подавленный ею, он даже забыл свои служебные обязанности, за что и скушал он весьма вежливый, но весьма неприятный выговор, на который впрочем, будучи всецело поглощен все тою же неотступною и проклятою мыслью, не обратил ни малейшего, даже самого равнодушного внимания. Все свое свободное время он стал шататься по городу, припоминая те места, где, по словам Свитки, тот
В таком-то состоянии духа только что вышел он однажды из дому, как вдруг внизу под воротами неожиданно столкнулся со Свиткой. Хвалынцев вдруг стал и рад ему, и зол на него каким-то смешанным чувством ребяческой светлой радости и ребяческой досадливой злости.
— А я к вам! — по обыкновению весело заболтал приятель. — Вы куда? по делу или гулять? Если гулять, то пойдемте, пожалуй, вместе.
Они отправились, и в ответ на горячие укоризны Хвалынцева, Свитка шутя оправдывался тем, что ему, мол, была крайняя необходимость отлучиться на целую неделю, что дело, мол, прежде всего и прочее, в подобном роде, и по обыкновению у него нельзя было разобрать, врет ли он все это, или же говорит правду сущую.
Разговор, само собою, обратился вскоре к известной излюбленной теме.
Свитка с усмешкой слушал печально-комическую историю сантиментальных шатаний своего юного приятеля.
— Господи Боже мой! Я просто не надивлюсь на вас! — всплеснул он руками. — Вместо того, чтобы бродить по городу рыцарем печального образа или торчать таинственным испанцем у нее под окнами, не лучше ли и не проще ли гораздо было бы взять да и отправиться прямо к ней в дом с визитом?! И тем более, вы ведь знали, что она до некоторой степени даже интересуется вашей особой!.. Какой же вы птенец еще батенька!
Хвалынцеву не понравилось в душе последнее определение откровенного приятеля — не понравилось быть может потому, что во многом и многом он был еще птенцом в действительности. Однако же он не выразил ничем своего маленького неудовольствия.
— К ней?! — изумленно возразил он, вскинув глазами на Свитку. — Да разве я могу идти к ней?!
— А почему же бы и нет? Ведь вы же знакомы с ней, и даже проживали в ее квартире.
— Вот потому-то и не могу, — похмуро проговорил Хвалынцев.
— Как! только поэтому?! Извините, я не понимаю, что вы этим хотите сказать. Поясните мне, буде возможно.
— Извольте: с чем я приду туда?
— Как с чем? — со своею любезностью, с своею любовью, с чем угодно наконец!
— Послушайте, Свитка, это вовсе не шутки!
— А я, напротив думаю, что вы это все шутите! Право же шутите! Ей-Богу шутите! "С чем приду я" — ха, ха, ха!
Хвалынцеву было крайне тяжело высказать ему те мысли и чувства, которые в ряде долгих и мучительных сомнений удерживали его не только что от шага за порог Цезарины, но и заставляли голосом совести и рассудка заглушать в себе самую любовь к этой женщине. Но сколь ни тягостно было ему решиться, он все-таки высказался пред Свиткой вполне откровенно.
— Хвалынцев ваш мог бы и быть у нее, и любить ее, — заключил он свое признание, — но Хвалынцеву не вашему там нечего делать, да и нет ему там места!
— Ну, в таком разе это уж ваше дело! — пробурчал Свитка, к крайнему своему удивлению, не заметив в Константине во все время его исповеди ни раскаяния в его повороте назад от «дела», ни даже сожаления о невозможности переступить порог графини Маржецкой. Хвалынцев просто поставил перед ним только факт, каковым обнажали его в собственных глазах не страсть, не любовь, а строгая логика собственного рассудка.
— Н-да-с, это уж ваше дело! — тем же тоном повторил Свитка. — И я уж тут помочь вам ничем не могу.
— Да я и не хочу, и не ищу ничьей помощи! — заметил Хвалынцев.
— Ой ли?.. Значит, на собственные свои силы полагаемся?
— Да, то есть на силу рассудка и на силу долга.
— Хм… фраза, мой друг, не дурна! Одобряю!
— Я говорю не фразу, а то, что должен чувствовать.
— "Должен"! — вот в этом-то и сила!.. А всегда ли вы это чувствуете?
— По крайней мере, так велит и рассудок, и долг.