Круг
Шрифт:
– Злая ведьма прибежала, вечный снег наколдовала, бабайка, бабайка, весну отдавай-ка! – на своей половине, в цветущем прошлом кривлялась хохотливая Верна, строя рожи тетке с потухшими глазами.
«Бабайка» всякий раз молча уходила к себе, за межой сбрасывала мрачный покров, что укутывал с головы до пят, и на теле обнаруживались каменные жерновцы, подвешенные на веревочках: шея, руки, ноги. День прошел – камешек подвесил. Даже на веках тяжесть – не открывать бы глаза вовсе. Исхитрись, попрыгай с такими погремушками, спляши, посмейся…
Тоскливо глядела на Понизинку
Наверное, Сивый ранен. Конечно же ранен! Белопер и Балестр не из теста слеплены, едва на ремни не распустили. Просто чудо, что на своих ногах ушел. Безроду нужно отлежаться. Разумеется, нужно отлежаться перед следующим поединком. Только выздоравливай, только поднимись на ноги, умоляю! Заклинаю, излечивайся!
День проходил за днем, Сивый не появлялся. На девятый день от смерти Гарьки Верна почувствовала на себе взгляд, ровно кто-то смотрит из ниоткуда и что-то говорит. Да вот беда, не видно, кто смотрит, не слышно, что говорит. Ощущение взгляда едва уловимо, голос едва слышен, а к закату наваждение и вовсе исчезло. Догадайся. Семеро, как один, повернулись в сторону деревни. Верна молча уставилась на Змеелова.
– Он там. – Телохранитель показал в сторону Понизинки. – Выжил.
– Подождем еще.
Семеро не спорят. Не дают советов. Не поправляют. Не указывают. Берегут. Охраняют. Молча появились, молча исчезнут. Иногда казалось, будто они вовсе не умеют разговаривать. Между собой почти не общаются, перебросятся парой слов и все, друг друга понимают по взгляду, по жесту. До недавних пор Верна пребывала в мрачной уверенности, что девятеро непобедимы и во всем мире не найдется силы, способной сокрушить жуткий десяток. Но ведь нашелся ухарь, срубил не одного – двоих сразу! Если дело выгорит, успеть бы перед смертью спросить: что сделал с Балестром, отчего лицо у того изъели жуткие язвы? Девятеро явились откуда-то с той стороны, где обычных людей нет, а только страшные создания, жестокие, бесчувственные и сильные; как неведомый женишок ходит меж двумя мирами – уму непостижимо. Хотя нет, враки… постижимо, только покончить счеты с жизнью хочется еще сильнее. С тех пор, как дала согласие выйти замуж, больше нареченного не видела. Не надоедает. А срок уже близок.
– Он не приде-о-о-от, – прошептала как-то утром, подтянула ноги к груди и медленно завалилась на бок. Невидящими глазами смотрела на поляну и того не замечала, что ромашка у самых губ сморщилась, ровно в корешок слили мертвого зелья. Почернела, съежилась и поникла. – Он не приде-о-о-от.
Выждала еще несколько дней и одним прекрасным утром приказала сниматься. Сивый не появится. Он жив, но не появится. Напрасно надеялась. Встала спокойна, точно просветлела, сбила с одеяла и волос изморозь, умылась. Печально улыбнулась. Безрод понял о себе что-то важное, оценил силы и тихо исчез. Жить хочет. Кто же не хочет? Только, милый, не время жалеть себя, наоборот – придется жилы
– Где он?
– Там. – Гогон Холодный показал на запад.
– Уходим.
Лето. Даже ночью воздух тяжел и тягуч, ровно масляный пар, еле колышется, запах полевого разнотравья почти недвижим и плавает над землей осязаемыми клубами, тогда откуда в эту жаркую пору изморозь на волосах и одеяле?
Безрод в седле кривился и кусал губы. Хоть и шли неходкой рысью, чуткие раны трясло немилосердно. Запредельным напряжением спину держал прямо, но несколько раз поникал на шею Тени, и жеребец обеспокоенно всхрапывал.
– Жизнь, Безродушка, она словно качели. – К Тычку вернулось обычное настроение, на коротком привале старик поучительно тряс пальцем. – То в одну сторону забросит, то в другую, а нас так и носит с запада на восток, а потом с востока на запад! Словно боги колотят нами по пределам сущего, дурь вытрясают, как грязный половик о дерево.
Серогривка Тычок оставил Неутайке. В ночи перед отправлением сходил в деревню и привязал пса к забору. Хотел было попрощаться по-тихому, и большим везением можно считать, что только полдеревни грянуло хохотом.
Старик разыграл прощание перед дальней дорогой, на крыльце понес невообразимую ерунду, от которой у любой незамужней девки свернулись бы нежные ушки, и, сходя во двор, по обыкновению обрушил все, что можно было уронить. С грохотом рухнули ведра, одно в другом, на черепки разлетелись глиняные горшки, об огромный железный чан зазвенели грабли. Трогательность прощания оказалась безнадежно смазана визгливым стариковским матерком, от которого на крылечки изб высыпали соседи и долго не могли угомониться. «Я уезжаю, Неутайка, запомни меня молодым и красивым… тьфу, дура, и ведра у тебя дурацкие!» Дольше всех не могла уняться сама «дура». Памятуя о «строжайше тайном отъезде», Неутайка смеялась в платок, долгое время не в силах встать с крыльца.
– Качели, – мрачно кивнул Сивый. – Взлетаешь к небесам и падаешь наземь.
Тычок покрутил пальцами. Да, взлетаешь, да, падаешь. А счастье, точно жар-птица с золотым хвостом, как будто далась в Руки, а в следующее мгновение взмывает ввысь.
Выбрались из долины и встали на дорогу. Безрод с каждым днем все крепче держался в седле, а Тычок будто скинул полвека – просто молодец гарцует.
– Ты мне, Безродушка, вот что скажи. – Баламут взялся за старое, день окажется бездарно прожит, если десять раз не переспросить. – Как тех двоих уделал?
– Сам не знаю, – усмехнулся Безрод. – Рубился бы как с обычными, до счета «пять» не дожил. Соображать перестал, потому и уделал.
– А тот, второй? Что с ним стало?
Сивый прикусил ус.
– Челюсть свернул. Или глаза выдавил. Не помню. Руку порезал, когда меч сломался. Той рукой и придавил.
– У тебя седины прибавилось, – буркнул старик. – Дорого нам встали эти двое.
Безрод отмолчался.
Уходили все дальше на запад, словно до последнего мгновения отжили свое в восточной стороне.