Круглая Радуга
Шрифт:
– Он— и это колебание может быть (а) чтобы не ранить её чувства, (б) из соображений безопасности Schwarzkommando или (в) и то, и другое… но затем, к чёрту, Принцип Максимизации Риска снова берёт своё: – Он добрался до Люнеберг Хита. Если вы не знали, вам следует знать.
– Вы искали его.
– И Слотроп делал то же самое, хотя не думаю, что Слотроп догадывался об этом.
– Слотроп и я— она обводит взглядом комнату, глаза отскакивают от металлических поверхностей, бумаг, граней соли, не могут найти где затихнуть. Словно делая отчаянно нежданное признание,– Всё как-то теперь ушло. Не знаю толком, зачем меня сюда посылали. Я уже не знаю, кем Слотроп был на самом
Ещё не время коснуться её, но Тирлич дотягивается дружески похлопать по тыльной стороне ладони, воинское слушай-сюда. «Есть вещи за которые нужно держаться. Всё может казаться нестоящим, но кое-что есть. Вправду».
– Вправду.– Они оба начинают смеяться. У неё устало-Европейский, медленный, с покачиваием головы. Когда-то она прикидывала во время смеха, в разговоре о гранях, провалах, выгоде и затратах, о часе атак и точках за пределами возможности возврата—она могла смеяться политично, реагируя на ляпы власти или когда ничего другого не оставалось делать. Но сейчас она просто смеялась. Как когда-то смеялась со Слотропом в Казино Герман Геринг.
Выходит она просто говорила с Тирличым про общего друга. Это так заполняется Вакуум?
– Блисеро и я,– начинает он мягко, следя за нею поверх полированных скул, сигарета дымит в его скрюченной правой ладони,– мы были близки лишь определённым образом. Оставались двери, которые я не открыл. Не смог. Здесь я изображаю всеведущего. Надо бы добавлять, только не выдавай, но это не имеет значения. Их понятие уже установилось. Я Берлинская Верховная Морда, Oberhauptberlinerschnauze Тирлич. Всё это я знаю, а мне они не верят. Сплетничают в общих чертах обо мне и Блисеро, как мотают пряжу на клубок—истина не изменит ни их недоверие, ни мой Безграничный Доступ. Просто начнут пересказывать историю, ещё одну историю. Но для тебя истина может кое-что и значить.
Блисеро, которого я любил, был очень молодым человеком, влюблённым в империю, поэзию, в своё собственное нахальство. Это всё однажды должно быть было важным для меня. Из этого вырос я нынешний. Прежний «я» всегда дурак, невыносимый долбодон, но всё же человек, ты ведь не станешь прогонять его упорней, чем любого другого калеку, правда?
Он вроде как и впрямь спрашивает её совета. И на вопросы такого рода тратит он своё время? Как же насчёт Ракеты, Пустых, опасного младенчества его нации?
– Что может значить для вас Блисеро?– Вот что она в результате спросила.
Он не раздумывал долго. Ему часто представлялось появление Вопрошающего. «Тут я должен бы вывести тебя на балкон. Какую-нибудь площадку наблюдения. Я бы показывал тебе Ракетен-Штадт. Плексигласовые карты связей, что установлены нами по всей Зоне. Подпольные школы, систему распределения продовольствия, лекарств… Мы бы взглянули вниз на комнаты персонала, центры коммуникаций, лаборатории, клиники, и я бы сказал—»
– Я всему этому поверю, если только вы—
– Отрицательный. Не тот случай. Я бы сказал: вот чем я стал. Отчуждённая фигура в некотором отдалении и возвышении... – который смотрит на Ракетен-Штадт янтарными вечерами, с промытой и темнеющей пеленой облаков позади него— который утратил всё, кроме этой точки наблюдения. Нет ни одного сердца, нигде теперь, ни одного не осталось человеческого сердца, в котором бы я существовал. Знаете, каково чувствовать это?
Он лев, этот человек, эго-сдвинутый—но, не смотря ни на что, он нравится Катье. «О если бы он всё ещё был бы жив—»
– Невозможно предугадать. У меня есть письма, написанные им, когда он покинул город. Он менялся. Ужасно. Вы спрашиваете что он мог значить
Да он значит для меня, очень много. Он прежнее «я», дорогой альбатрос, с которым не могу расстаться.
– А я?– По её расчётам, он ожидает от неё, чтоб прозвучало как у женщин 1940-х.– И я,– вот уж право. Но у неё не получается так сходу найти другой способ помочь ему, дать ему миг передышки...
– Вы, бедная Катье. Ваша история всего печальней.– Она поднимает взгляд проследить, как именно он станет над ней издеваться. Её ошеломил вид слёз вместо этого, бегущих, бегущих по его щекам.– Вас всего лишь освободили,– его голос прерывается на последнем слове, его лицо упало вперёд, на секунду, в клетку рук, потом вспять из клетки, на попытку её собственного беззаботно вальсирующего смеха висельника. О нет, он же не окажется для неё тоже глупым? То, что ей нужно именно в этот момент её жизни, от какого-то мужчины в её жизни, это стабильность, умственное здоровье и сила характера. Нет, кажется.– Я говорил Слотропу, что он свободен, тоже. Я говорю любому, кто, возможно, услышит. Я говорю им, как говорю вам: вы свободны. Вы свободны. Вы свободны...
– Как может моя история быть печальней такого?– Бессовестная девчонка, она не подыгрывает ему, она действительно флиртует с ним сейчас, любой из приёмов, которым осветление волос и курсивная вязь девичества её обучили, лишь бы не окунуться в его черноту. Пойми, это не его чернота, а её собственная—недопустимая темень, которую она пытается приписать на момент Тирличу, нечто за пределами даже уже и центра рощи Пана, нечто отнюдь не пасторальное, а городское, набор способов, которыми естественные силы отводятся в сторону, втаптываются, очищаются или сливаются наземь и становятся совсем как злобный мертвец: Клипот, которого Вайсман «превозмог», души, чей переход на ту сторону оказался до того неудачным, что они утратили всю свою доброту вдоль пути в синей молнии (долгие морские борозды её зыби), и превратились в полоумных убийц и насмешников с невразумительными вскликами в пустоте, сухощавыми и оголённо тощими как крысы—городская тьма, это её собственная, наслоённая темень, в которой всё растекается в разные стороны, и ничто не начинается, ничто не кончается. Но с течением времени там становится шумнее. Втряхивается в её сознание.
– Флиртуйте, коли есть охота,– Тирлич сейчас изыскан, как тот Гэри Грант,– но будьте готовы к тому, что вас воспримут всерьёз.– О, хо. А вотаньки и оно, на чё вы, люди, посходились.
Но не обязательно. Его горечь (всё надлежаще заактировано в Германских архивах, которые могут, однако, быть уже уничтожены) засела чересчур глубоко для неё, правда. Он должен был освоить тысячу масок (поскольку Город продолжает маскировать себя против вторжений, которые мы часто и не видим, не знаем чем кончаются, молчащие и незамеченные революции в складских районах, где стены глухие, на участках, где трава растёт густо), и эта вот, вне всяких сомнений, этот Учтивец В Летах, Экзотичный, одна из них.