Крушение власти и армии. (Февраль – сентябрь 1917 г.)
Шрифт:
Я сменил генерала Гурко. Уход его был предрешен еще 5 мая, и приказ об этом был уже заготовлен в министерстве. Но Гурко подал рапорт, что при создавшихся в армии условиях (после объявления декларации прав солдата) он снимает с себя всякую нравственную ответственность за ведение армий… Это обстоятельство дало повод Керенскому опубликовать 26 мая приказ, в силу которого Гурко «по несоответствии» с поста главнокомандующего смещался на должность начальника дивизии. [214] Мотивы: «отечество в опасности и это обязывает каждого военнослужащего исполнить свой долг до конца, не подавая пагубного примера слабости другим». И еще: «главнокомандующий облечен высоким доверием правительства (?) и опираясь на него должен все свои усилия направлять к достижению возложенных на него задач; сложение с себя всякой нравственной ответственности генералом Гурко является уклонением от обязанности вести порученное ему дело по крайнему своему разумению и силе». Лицемерие этих заявлений, не говоря уже о предшествовавшем им факте признания правительством невозможности оставления генерала Гурко в командной должности, приобретает еще более ясный смысл, при сопоставлении этого эпизода с аналогичными фактами: с уходом министров Гучкова, Милюкова и других, даже – ирония судьбы – самого Керенского, который во время одного из министерских кризисов, вызванных непримиримостью революционной
214
По ходатайству генерала Алексеева заменено увольнением в резерв.
Старый командный состав попал в тяжелое положение. Я не говорю о лицах с ярко выраженной политической физиономией, а просто о честных солдатах. Идти с Керенским (не личность, а система) и ломать собственными руками то здание, которое строили всю свою жизнь, они не могли. Уйти и, следовательно, перед лицом стоящего на русской земле врага, и перед своею собственной совестью стать дезертирами – они также не могли. Создавался заколдованный круг, из которого не видно было выхода.
Приехав в Минск, в двух собраниях многочисленных чинов штаба и управлений фронта, потом перед командующими армиями я изложил свой символ веры. Кратко, резко, не помню какими словами, но в таком точном смысле: революцию приемлю всецело и безотговорочно. Но революционизирование армии, и внесение в нее демагогии, считаю гибельным для страны. И против этого буду бороться по мере сил и возможности, к чему приглашаю и всех своих сотрудников.
Пришло письмо от М. В. Алексеева. Сердечно поздравляет с назначением. Пишет: «Будите; спокойно и настойчиво требуйте и – верится – оздоровление настанет без заигрываний, без красных бантиков, без красивых, но бездушных фраз… Долее так держать армию невозможно: Россия постепенно превращается в стан лодырей, которые движение своего пальца готовы оценивать на вес золота… Мыслью моею и сердцем с Вами, с Вашими работами, желаниями. Помоги Бог»…
«Военную общественность» представлял в Минске фронтовой комитет. Так как накануне моего прибытия эта большевистствующая организация вынесла резолюцию против наступления, – и за борьбу объединившейся демократии против своих правительств, – то взаимоотношения наши определились ясно: я не вступал вовсе в непосредственные отношения с Комитетом. Комитет варился в собственном соку, разрешая вопрос главенства своих – социал-революционной и социал-демократической – фракций, выносил резолюции, – своим демагогическим содержанием ставившие в недоумение даже армейские комитеты, – распространял пораженческую литературу, [215] возбуждал солдат против начальников. Комитет по закону не подлежал ни ответственности, ни суду. В таком же духе шло воспитание комитетом большого числа собравшихся со всех армий «слушателей курсов агитаторов», [216] которые должны были потом разнести воспринятое учение по всему фронту… Мелочная подробность, вскрывающая подоплеку не одного из проявлений «гражданской скорби и гнева». Представители курсов обращались часто к начальнику штаба с просьбами и «требованиями». Когда раз требования лишней пары сапог приняли слишком резкий характер, Марков отказал. На другой же день в № 25 газеты «Фронт» появилась «резолюция общего собрания слушателей курсов агитаторов», что они лично убедились в нежелании штабов считаться с выборными организациями. Курсисты заявили, что в лице их самих и тех, кто их послал, фронтовой комитет будет иметь поддержку «против контрреволюции» вплоть до вооруженного воздействия…
215
См. главу XXIV.
216
Право, предоставленное положением о комитетах.
Какая уж тут совместная работа!
Я присутствовал в заседании фронтового комитета только один раз, сопровождая генерала Брусилова. После вступительной речи, Верховный главнокомандующий предложил Комитету высказаться, если имеются какие– либо пожелания или вопросы. Председатель ответил, что в сущности, никаких особенных вопросов нет, разве вот относительно отпусков и суточных денег… Всем стало несколько неловко. Тогда попросил слова кто-то из членов комитета, извинился за мелочность председателя, и начал говорить на общую больную тему, о демократизации армии, и взаимоотношениях Комитета и командования. Я указал, что между нами не может быть ничего общего, так как Комитет, в постановлении своем от 8 июня, пошел против правительства и против наступления. Тогда председатель предъявил новое постановление, составленное накануне, которым Комитет допускал наступление. Казалось бы, вопрос исчерпан. Но тут встает какой-то поручик и заявляет, что доверия к главнокомандующему не может быть. Поручик командирован в Минск из Тифлиса комитетом Кавказского фронта, и «кооптирован» минским комитетом. Прибыл для расследования моей «контрреволюционности». Прочел уличающий документ – перехваченную майскую телеграмму мою – еще по должности начальника штаба Верховного – к генералу Юденичу. В ней, между прочим, говорилось: «…Верховный главнокомандующий обратился уже с подробным письмом к военному министру, с просьбой устранить вредную работу комитетов, парализующих распоряжения военного начальства, и оказания содействия в борьбе с течениями, безусловно вредными в государственном отношении…» Я разъяснил, что вопрос касался местных гарнизонных комитетов рабочих и солдатских депутатов Кавказа, которые не выпускали 104 тысячи пополнений на совершенно обезлюдевший фронт. Брусилов вспылил и наговорил поручику и комитету резкостей. Потом извинился, и в конечном результате допустил в секретный архив Ставки комиссию Комитета, которая, вернувшись в Минск, явилась ко мне не то с объяснением, не то с полуизвинением.
Скучно, не правда ли? Но нам не было скучно, а мучительно тяжело в этой пошлой обстановке, не дававшей ни душевного равновесия, ни возможности отдаться всецело назревшей операции.
Фронтовой комитет, приняв, наконец, идею наступления, потребовал образования из состава своего, и армейских комитетов, «боевых контактных комиссий», которые должны были получить право участия в разработке операций, контроля над начальниками и штабами частей, выполнявших боевые задачи и т. д.. [217] Я, конечно, отказал. Началась новая история, которая чрезвычайно обеспокоила военного министра, приславшего экстренно
217
Это было тем более оригинально, что в состав Комитета Западного фронта входили и представители рабочих.
218
Молодой полковник генерального штаба, который руководил Керенским во всех военных вопросах.
219
Пробыл на Западном фронте дня два и отозван на Северный. Его сменил Калинин.
Станкевич умиротворил комитет, и боевые контактные комиссии были допущены до участия в наступлении войск, но без права контроля и участия в разработке операции.
Если мне было нелегко, то вся тяжесть сложных взаимоотношений с «революционной демократией армий» легла на голову моего начальника штаба и друга – генерала Маркова. Он положительно изнемогал от той бесконечной сутолоки, которая наполняла его рабочий день. Демократизация разрушила все служебные перегородки, и вызвала беспощадное отношение ко времени и труду старших начальников. Всякий, как бы ничтожно ни было его дело, не удовлетворялся посредствующими инстанциями, и требовал непременно доклада у главнокомандующего или, по крайней мере, у начальника штаба. И Марков – живой, нервный, впечатлительный, с добрым сердцем – принимал всех, со всеми говорил, делал все, что мог; но иногда, доведенный до отчаяния людской пошлостью и эгоизмом, не сдерживал своего языка, теряя терпение и наживая врагов.
Не менее хлопот доставляли ему и новые революционные учреждения. В письме Маркова к Керенскому [220] мы встречаем следующие строки: «Никакая армия, по своей сути, не может управляться многоголовыми учреждениями, именуемыми комитетами, комиссариатами, съездами и т. д. Ответственный перед своей совестью и Вами, как военным министром, начальник почти не может честно выполнять свой долг, отписываясь, уговаривая, ублажая полуграмотных в военном деле членов комитета, имея, как путы на ногах, быть может и очень хороших душой, но тоже несведущих, фантазирующих и претендующих на особую роль комиссаров. Все это люди чуждые военному делу, люди минуты, и главное, не несущие никакой ответственности юридически. Им все подай, все расскажи, все доложи, сделай так, как они хотят, а за результаты отвечай начальник. Больно за дело и оскорбительно для каждого из нас – иметь около себя лицо, как бы следящее за каждым твоим шагом… Проще, – нас всех, кому до сих пор не могут поверить, уволить, и на наше место посадить тех же комиссаров, а те же комитеты – вместо штабов и управлений»…
220
От 15 июля 1917 года.
В Минске передо мною прошла длинная вереница лиц, признаться, не оставившая в памяти никаких следов. Гражданское управление прифронтовой полосы вышло совсем из моего ведения, захваченное местными самоопределившимися учреждениями, и напоминало о себе только просьбами вооруженной силы, для подавления вспыхивавших в районе фронта беспорядков. Политики к моему глубокому удовлетворению не было никакой. «Контрреволюция» явилась лишь однажды в лице В.М.Пуришкевича и его помощника, с нерусскими лицом и фамилией. Пуришкевич убеждал меня в необходимости тайной организации, формально, – на основаниях устава, – утвержденного еще до революции, – «Общества русской государственной карты». На первой же странице устава, красовалась разрешительная подпись кого-то из самых одиозных министров внутренних дел. Общество ставило себе действительной целью, активную борьбу с анархией, свержение советов и установление не то военной диктатуры, не то диктаторской власти Временного правительства. Пуришкевич просил содействия для привлечения в состав общества офицеров. Я ответил, что нисколько не сомневаюсь в глубоко патриотических его побуждениях, но что мне с ним не по пути. Он ушел без всякой обиды, пожелав мне успеха, и больше нам не пришлось встретиться никогда. Пуришкевич в 1919 году приехал на Юг, держал вначале «нейтралитет», но к концу года повел сильную кампанию, отчасти лично против меня, но более против левой половины «Особого совещания», [221] прекратившуюся только с его смертью, в Новороссийске, от сыпного тифа.
221
Правительство Юга России.
Впрочем, случился еще один маленький «политический эпизод». По поводу избрания Каледина Донским атаманом, я послал ему поздравительную телеграмму, на которую получил ответ, шедший подозрительно долго, в таких выражениях: «Сердечно благодарю за память. Пошли Вам Бог успеха. Дон всегда поддержит. Каледин». Эта телеграмма стала известной, почему-то весьма встревожила местную революционную демократию, и заставила ее еще более насторожиться.
Из трех генералов, командовавших армиями, двое находились всецело в руках комитетов; но так как фронты их были пассивными, то временно можно было потерпеть их присутствие.
Наступление готовилось на фронте 10-ой армии генерала Киселевского в районе Молодечно. Я поехал осмотреть войска и позиции, познакомиться с начальниками и с частями. Во многих предшествовавших главах приведен синтез всех пережитых впечатлений, разбросаны факты и эпизоды из жизни Западного фронта. Чтобы не повторяться, я остановлюсь лишь на нескольких деталях. Смотрел войска в строю. Видел части, правда, как исключение, сохранившие почти нормальный, дореволюционный вид как по внешним формам, так и по внутреннему строю – в корпусе сурового, и непреклонно отстаивавшего старую дисциплину Довбор-Мусницкого; видел большинство частей, – хотя и сохранивших подобие строя и некоторое послушание, но во внутренней жизни своей подобных разворошенному муравейнику: после смотра, обходя ряды и беседуя с солдатами, я был буквально подавлен новым для меня настроением, охватившим их: бесконечными жалобами, подозрительностью, недоверием, обидами на всех и на все: на отдельного начальника и корпусного командира, на чечевицу и на долгое стояние на фронте, на соседний полк, и на Временное правительство, за его непримиримое отношение к немцам. Видел наконец и такие сцены, которые не забуду до конца своих дней… В одном из корпусов приказал показать мне худшую часть. Повезли в 703 Сурамский полк. Мы подъехали к огромной толпе безоружных людей, стоявших, сидевших, бродивших на поляне, за деревней. Одетые в рваное тряпье (одежда была продана и пропита), босые, обросшие, нечесанные, немытые, – они, казалось, дошли до последней степени физического огрубения. Встретил меня начальник дивизии с трясущейся нижней губой, и командир полка с лицом приговореннаго к смерти. Никто не скомандовал «смирно», никто из солдат не встал; ближайшие ряды пододвинулись к автомобилям. Первым движением моим было выругать полк и повернуть назад. Но это могли счесть за трусость. И я вошел в толпу.