Крутая волна
Шрифт:
— А если потеряете сознание? — жестко спросил механик.
— Кто-нибудь пусть следит за мной, если упаду — вытащат. Да и не упаду я, уверен, что выдюжу.
— А я не уверен. И не могу взять на себя ответственность за такое безрассудство! — не уступал механик.
Колчанов, молча слушавший их спор, вдруг решительно заявил:
— Хорошо, я возьму ответственность на себя. Попробуйте, комиссар. А вы, Владимир Федо- сеевич, примите все меры для обеспечения безопасности.
Механик пожал плечами:
— Как прикажете, Федор Федорович.
Вслед за ними спустился с мостика и Гордей. Он направился в кают — компанию, но туда
— Ферсал пускать не велела. Нельзя!
— Передай Григорьеву, что Заикин в горячий котел полез. Как запаяет трубки, пойдем в Гельсингфорс. Пусть потерпит.
Услышав про Заикина, матросы потянулись к котельному отделению. В основном это были комендоры. «Убрали их с верхней палубы, вот и болтаются без дела. Надо их разослать по трюмам, пусть следят, нет ли где течи», — подумал Гордей.
Колчанов согласился с Шумовым и приказал разослать аварийные партии во все отсеки.
Снег уже перестал, ветер растолкал тучи, и на небе высыпали крупные зеленые звезды. Колчанов стал ловить их секстантом, а Гордей вел отсчеты по секундомеру и запись высот.
Часа полтора Колчанов что-то высчитывал, потом нанес на карту точку и обвел ее кружочком. Точка была расположена к острову значительно ближе, чем счислимое место. Колчанов встревоженно посмотрел на часы и запросил:
— В котельном! Как там у вас?
— Две трубки уже запаяли, — глухо донесся снизу голос механика.
А море все так же швыряло эсминец то вверх, то вниз, то валило на бок, и корабль жалобно стонал, всхлипывая шпигатами.
Как только рассвело, дальномерщики увидели остров и стали через каждые десять минут докладывать дистанцию до него. Вскоре скалистый берег острова стал виден и невооруженным глазом. Люди угрюмо смотрели на этот наползающий на корабль берег и с надеждой оглядывались на мостик. Но Колчанов молчал. Он стоял на левом крыле мостика и тоже смотрел на остров. Вот уже видно, как волны разбиваются об его отвесный берег, у самого уреза воды — белая кипень и толчея. Колчанов неотрывно смотрел на берег, а каждой клеткой ощущал на себе взгляды матросов, полные доверия и надежды. И старался казаться спокойным, хотя все его существо раздирала та же бессильная, близкая к отчаянию злоба, которая овладела матросами.
И когда из котельного наконец-то доложили, что трубки запаяны и котел можно запускать, им вдруг овладела такая слабость, что задрожали колени, он крепче вцепился в поручень, чтобы не упасть.
— Есть! — крикнул он весело и громко, чтобы слышали все.
И многократно повторенное, как эхо, слово это понеслось по палубам и отсекам, залетая в самые отдаленные уголки корабля. Оно донеслось даже до коридора гребного вала, где вахтенный матрос вот уже восьмой час сидел в одиночестве, не спуская глаз с сальника, отсчитывая время по каплям, которые через него просачивались Из-за борта. И матрос, сорвав бескозырку, бросил ее под ноги и с облегчением выругался — длинно и смачно.
Гордей, определив место по пеленгам на восточную и западную оконечности острова, уже прокладывал от этого места курс на Гельсингфорс. Колчанов, заглянув в руб&у, предупредил:
— Возьмите поправку на снос плюс два с половиной градуса.
И вот наконец по кораблю разнеслась долгожданная команда:
— Пары на малый! Курс триста двадцать!
Звякнул машинный телеграф, корабль задрожал
Гордей вышел из рубки, встал рядом с Кол- чановым. Ветер немного стих, но все так же хлопал полотном обвеса, бросал в лицо колючие брызги и тонко завывал в снастях. И в этом его свисте Гордею почудилось знакомая торжествующая мелодия. Он никак не мог вспомнить, где он такую мелодию слышал, и даже не догадывался о том, что никакой мелодии в свисте ветра вовсе нет, а музыка звучит в нем самом. Но он слушал ее и силился вспомнить, откуда она ему знакома. Он перебрал в памяти всю свою недолгую жизнь, по привычке просеял ее в решете памяти и неожиданно для себя заключил, что прожил эти годы интересно. И вдруг ощутил в себе такой прилив сил, что готов был помериться ими с самим морем.
А оно катило навстречу кораблю крутые валы зеленых волн и, словно подзадоривая, предупреждало: «Ша-ли — ш-шь… Ша-ли — ш-шь». И тут же успокаивающе шептало: «Хо — ро — ш-шо… Хо — ро — ш- шо!»
Глава пятая
От Челябинска до Миасской Ирина с Петром добирались два дня, зато от станицы до Шумовки доехали скоро: Федор Пашнин помог лоша-
денкой. Когда подъезжали к деревне, разведрилось, весь угор был залит солнцем, ослепительно блестел снег, и серые, утонувшие в сугробах избы на чистом снегу казались совсем черными, особенно маленькими и неуместными. Толстые козырьки крыш были низко надвинуты на хмурые лица домишек, из-под козырьков бельмами замороженных стекол смотрели на улицу маленькие оконца с черными крестиками рам.
— Вот это и ееть наша деревня, — сказал Петр.
По всему было видно: он рад, что приехал сюда. Но когда проезжали мимо стоящего на самом высоком месте кирпичного дома, Шумов вдруг нахмурился, втянул голову в воротник тулупа и замолчал.
А Ирина с любопытством оглядывалась по сторонам. Она ни разу не была в деревне зимой, да и летом, когда выезжали на дачу, они жили на берегу залива в аккуратном коттедже, огороженном забором. За оградой были такие же коттеджи с выехавшими на лето владельцами, с привезенной из Петербурга прислугой. Из соседней деревни приходила только молочница с красным и круглым, побитым оспой лицом и толстыми красными руками. Других деревенских жителей Ирина почти никогда не видела и сейчас с любопытством наблюдала за обитателями этой затерянной в березовых колках деревеньки.
Вот маленький мужичонка с пустым рукавом, засунутым в карман залатанного нагольного полушубка, одной рукой ловко управляется с четырехрожковыми деревянными вилами, скидывая с копны сено. Вот на крыльцо выскочила баба с черными распущенными волосами, выплеснула прямо с крыльца мыльную воду из ведра, увидела на дороге сани и стоит, смотрит из-под руки.
Мороз градусов тридцать, а она в одной кофте, вся распаренная. «Простудится», — решила Ирина.
Из ворот прямо под ноги лошади выкатился мальчонка в сермяге, подпоясанной обрывком веревки, в заячьем треухе с поднятыми ушами, сдвинутом набок. Каким-то чудом он вывернулся из-под лошади, встал на обочине, вылупил большие темные глазенки и вдруг крикнул кому-то: