Крутая волна
Шрифт:
— Простите, вы наступили мне на ногу.
Стоявший рядом с ним грязный мужик нахально оскалил желтые зубы:
— А можа, мне на своей чижало стоять, вот на твоёй и доеду.
Ирина, уже привыкшая не церемониться, энергично работая плечом и локтями, протиснулась к стойке, отодвинула мужика. Отец благодарно улыбнулся ей и весело сказал:
— Вот так каждое утро.
Ирина так и не поняла: искренней или напускной была эта веселость. Она вообще не понимала, зачем отец остался в клинике, если ее отобрали. Не для того же, чтобы зарабатывать на хлеб? Если ему и платят, то какие-нибудь гроши, частной практикой он мог бы зарабатывать
Собственно, и сама Ирина, настроенная куда более решительно, чем отец, была далеко не убеждена в том, что власть должна принадлежать вот этим мужикам. Ее побег из дому был лишь протестом против гнусного предательства брата. Работа в лазарете — первое столкновение с действительностью, с теми людьми, которые сейчас не жалели своей крови и жизни, чтобы утвердить свою власть. Узнав этих людей, Ирина прониклась к ним лишь сочувствием, но не любовью. И если она хотела служить им дальше, то лишь потому, что после предательства брата возненавидела тех, кому сейчас служит он.
Отец, конечно, знает, где Павел. Что он думает о сыне, как относится к его поступку? А мать? Ей особенно тяжело. Ирина еще вчера заметила, что, обрадованная приездом дочери, мать нет — нет да и задумается, по лицу ее пробежит тень, а в глаза хлынет такая тоска, что становится жутко…
— Нам выходить, — сказал отец, и они стали пробираться к двери.
Отряхнувшись, отец опять весело сказал:
— Ну — с, коллега, вот мы и прибыли.
И опять Ирина не поняла: искренняя эта веселость или напускная?
Отца встретили приветливо, к нему относились все так же почтительно, как и раньше. Собственно, в клинике почти ничего и не изменилось: та же чистота, тот же спокойный, размеренный ритм больничной жизни, даже больные, кажется, те же. Вот эта старушка в кружевном капоте лежала тут и месяца два назад. Ирина запомнила ее по этому капоту и еще по тому, что старушка не выговаривала букву «л».
— Ах, мивочка, у меня от этих костывей даже на вадонях мазови. Это ужасно!
Обладатель густого баса и язвы желудка промышленник Говорухин оперируется уже второй или третий раз. Он гудит:
— Собственность — основа всякой государственности…
Его равнодушно слушает тощий, с длинной шеей и острым кадыком человек со странным именем
Сердалион. Кажется, у него туберкулез кости, и ему будут отнимать ногу.
В сторонке от них держится еще один старый, пациент — бакалейщик Думов. Должно быть, его пугают рассуждения Говорухина о государственности.
Шумов выспался, выглядит значительно свежее, чем вчера, даже румянец проступил на щеках. Он приветливо улыбаемся, но отец, выслушав и выстукав его, озабоченно хмурится, а выйдя из палаты, велит пригласить для консультации известного терапевта Гринберга. Дежурный врач что-то помечает в книжечке, но отец говорит:
— Впрочем, я позвоню ему сам.
Гринберг приезжает под вечер
Он тоже долго выстукивает и выслушивает Шумова, изредка бросая короткие реплики по- латыни. Наконец тяжело поднимается, сует трубку в карман и никак не может попасть. Дежурный врач помогает ему положить трубку, подхватывает профессора под руку. С другой стороны его поддерживает отец. Они медленно продвигаются к двери, но не доходят до нее. Шумов спрашивает:
— Как там у меня?
— Все пгекгасно! — не оборачиваясь, бросает Гринберг. — Легкие. у вас чистые. Но в Петегбугге вам больше жить нельзя. Вы сами, говогят, с Угала? Вот туда и поезжайте. Там воздух сухой, а тут сыго. Отвгатительный климат!
В клинике Петр стал поправляться быстрее, через неделю уже начал вставать и ходить по комнате, а еще через неделю ему разрешили выйти во двор. День выдался на редкость тихий, светило солнце, в его лучах ослепительно блестел снег. Петр зажмурился, улыбнулся и сказал:
— Денек-то какой! Сейчас бы в лес!
— Не разговаривайте, — строго предупредила Ирина, — и дышите носом, а то застудите легкие.
— Ладно, буду молчать, — согласился Петр. — А вы идите, а то сами застудитесь, вон как легко одеты.
Но Ирина не ушла. Приноравливаясь к его шагу, придерживая его за локоть, все повторяла:
— Не спешите, идите осторожно.
Петру стало смешно: во — первых, он не так уж слаб, чтобы его поддерживать, а во — вторых, если и случится что, разве эта хрупкая девочка удержит его? Его вообще удивляло, что здесь, в клинике, ему _уделяют так много внимания, а эта Ирина почти не отходит от него, будто в клинике нет других больных.
— Папа настаивает, чтобы я вас сопровождала и на Урал, — сказала Ирина.
— А вы не хотите?
— Нет.
— Между прочим, я тоже не собираюсь туда ехать. У меня и здесь хватит дел, только бы выбраться отсюда поскорее.
— Однако профессор Гринберг сказал, что вам непременно надо уехать…
— Мало ли чего они скажут.
Петр и в самом деле не собирался уезжать.
После обеда пришел Михайло и сказал:
— Я говорил с профессором, он настаивает на твоем выезде. Значит, надо ехать. Попутно кое- какие поручения выполнишь. С Дыбенко я все согласовал, он не возражает. Вот документы. Это на тебя, а это на сопровождающую сестру.
— Она не хочет ехать. Да что я, один, что ли, не доберусь?
— Ты плохо представляешь, что сейчас творится на железной дороге.
— Тогда пусть кто-нибудь другой едет. Зачем человека посылать насильно?
— Насильно, конечно, незачем посылать, да профессор настаивает, чтобы ехала именно она. Какие уж там у него соображения, не знаю…
А соображения у профессора Глазова были самые простые. Он хотел отправить дочь подальше от фронтов, от революций, от всей этой ужасной неразберихи, в которой так легко запутаться и потерять голову. Александр Владимирович сознавал, что, как только он выпишет из клиники этого Шумова, уйдет и Ирина. Он не понимал, почему дочь так рвется на войну, что ей там понадобилось. Он много раз спрашивал ее об этом, Ирина лишь отмахивалась: