Крылья
Шрифт:
— Везде такая скверность: дыры, дует!
— На дачах всегда дует, — чего же вы ожидали? Не в первый раз живете!
— Хочешь? — предложил Кока свой раскрытый серебряный портсигар с голой дамой Бобе.
— Не потому на даче прескверно, что там скверно, а потому, что чувствуешь себя на бивуаках, временно проживающим, и не установлена жизнь, а в городе всегда знаешь, что надо в какое время делать.
— А если б ты жил всегда на даче, зиму и лето?
— Тогда бы не было скверно; я бы установил программу.
— Правда, — подхватила Анна Николаевна, — на время не хочется и устраиваться. Например, позапрошлое лето оклеили новыми обоями, — так все чистенькими и пришлось подарить хозяину, не сдирать же их!
— Что ж ты жалеешь, что
— И потом народу масса, все друг про друга знают, что готовят, что прислуге платят.
— Вообще гадость!..
— Зачем же ты едешь?
— Как зачем? Куда же деваться? В городе, что ли, оставаться?
— Ну так что ж? По крайней мере, когда солнце, можно ходить по теневой стороне.
— Вечно дядя Костя выдумает.
— Мама, — вдруг обернулась Ната, — поедем, голубчик, на Волгу: там есть небольшие города, Плес, Васильсурск, где можно очень недорого устроиться. Варвара Николаевна Шпейер говорила… Они в Плесе жили целой компанией, знаете, там Левитан еще жил; в Угличе тоже они жили.
— Ну из Углича-то их, кажется, вытурили, — отозвался Кока.
— Ну и вытурили, ну и что же? А нас не вытурят! Им, конечно, хозяева сказали: «Вас целая компания, барышни, кавалеры, наш город тихий, никто не ездит, мы боимся: вы уж извините, а квартирку очищайте». Подъезжали к Александровскому саду; в нижние окна пристани виделась ярко освещенная кухня, поваренок, весь в белом, за чисткой рыбы, пылающая плита в глубине.
— Тетя, я пройду отсюда к Лариону Дмитриевичу, — сказал Ваня.
— Что же, иди; вот тоже товарища нашел! — ворчала Анна Николаевна.
— Разве он дурной человек?
— Не про то говорю, что дурной, а что не товарищ.
— Я с ним английским занимаюсь.
— Все пустяки, лучше бы уроки готовил…
— Нет, я все-таки, тетя, знаете, пойду.
— Да иди, кто тебя держит?
— Целуйся со своим Штрупом, — добавила Ната.
— Ну, и буду, ну, и буду, и никому нет до этого дела.
— Положим, — начал было Боба, но Ваня прервал его, налетая на. Нату:
— Ты бы и не прочь с ним целоваться, да он сам не хочет, потому что ты — рыжая лягушка, потому что ты — дура! Да!
— Иван, прекрати! — раздался голос Алексея Васильевича.
— Что ж они на меня взъелись? Что они меня не пускают? Разве я маленький? Завтра же напишу дяде Коле!..
— Иван, прекрати, — тоном выше возгласил Алексей Васильевич.
— Такой мальчишка, поросенок, смеет так вести себя! — волновалась Анна Николаевна.
— И Штруп на тебе никогда не женится, не женится, не женится! — вне себя выпаливал Ваня. Ната сразу стихла и, почти спокойная, тихо сказала:
— А на Иде Гольберг женится?
— Не знаю, — тоже тихо и просто ответил Ваня, — вряд ли, я думаю, — добавил он почти ласково.
— Вот еще начали разговоры! — прикрикнула Анна Николаевна.
— Что ты, веришь, что ли, этому мальчишке?
— Может быть, и верю, — буркнула Ната, повернувшись к окну.
— Ты, Иван, не думай, что они такие дурочки, как хотят казаться, — уговаривал Боба Ваню: — они радехоньки, что через тебя могут еще иметь сношения со Штрупом и сведения о Гольберг; только, если ты расположен действительно к Лариону Дмитриевичу, ты будь осторожней, не выдавай себя головой.
— В чем же я себя выдаю? — удивился Ваня.
— Так скоро мои советы впрок пошли?! — рассмеялся Боба и пошагал на пристань. Когда Ваня входил в квартиру Штрупа, он услыхал пенье и фортепьяно. Он тихо прошел в кабинет налево от передней, не входя в гостиную, и стал слушать. Незнакомый ему мужской голос пел: — Вечерний сумрак над теплым морем, Огни маяков на потемневшем небе, Запах вербены при конце пира, Свежее утро после долгих бдений, Прогулка в аллеях весеннего сада, Крики и смех купающихся женщин, Священные павлины у храма Юноны, Продавцы фиалок, гранат и лимонов, Воркуют
— Мы — эллины: нам чужд нетерпимый монотеизм иудеев, их отвертывание от изобразительных искусств, их, вместе с тем, привязанность к плоти, к потомству, к семени. Во всей Библии нет указаний на верование в загробное блаженство, и единственная награда, упомянутая в заповедях (и именно за почтение к давшим жизнь) — долголетен будешь на земле. Неплодный брак — пятно и проклятье, лишающее даже права на участье в богослужении, будто забыли, что по еврейской же легенде чадородье и труд — наказание за грех, а не цель жизни. И чем дальше люди будут от греха, тем дальше будут уходить от деторождения и физического труда. У христиан это смутно понято, когда женщина очищается молитвой после родов, но не после брака, и мужчина не подвержен ничему подобному. Любовь не имеет другой цели помимо себя самой; природа также лишена всякой тени идеи финальности. Законы природы совершенно другого разряда, чем законы божеские, так называемые, и человеческие. Закон природы — не то, что данное дерево должно принести свой плод, но что при известных условиях оно принесет плод, а при других — не принесет и даже погибнет само так же справедливо и просто, как принесло бы плод. Что при введеньи в сердце ножа оно может перестать биться; тут нет ни финальности, ни добра и зла. И нарушить закон природы может только тот, кто сможет лобзать свои глаза, не вырванными из орбит, и без зеркала видеть собственный затылок. И, когда вам скажут; «противоестественно», — вы только посмотрите на сказавшего слепца и проходите мимо, не уподобляясь тем воробьям, что разлетаются от огородного пугала. Люди ходят, как слепые, как мертвые, когда они могли бы создать пламеннейшую жизнь, где все наслаждение было бы так обострено, будто вы только что родились и сейчас умрете. С такою именно жадностью нужно все воспринимать. Чудеса вокруг нас на каждом шагу: есть мускулы, связки в человеческом теле, которых невозможно без трепета видеть! И связывающие понятие о красоте с красотой женщины для мужчины являют только пошлую похоть, и дальше, дальше всего от истинной идеи красоты. Мы — эллины, любовники прекрасного, вакханты грядущей жизни. Как виденья Тангейзера в гроте Венеры, как ясновиденье Клингера и Тома, есть праотчизна, залитая солнцем и свободой, с прекрасными и смелыми людьми, и туда, через моря, через туман и мрак, мы идем, аргонавты! И в самой неслыханной новизне мы узнаем древнейшие корни, и в самых невиданных сияньях мы чуем отчизну!
— Ваня, взгляните, пожалуйста, в столовой, который час? — сказала Ида Гольберг, опуская на колени какое-то цветное шитье. Большая комната в новом доме, похожая на светлую каюту на палубе корабля, была скудно уставлена простой мебелью; желтая занавеска во всю стену задергивала сразу все три окна, и на кожаные сундуки, еще не упакованные чемоданы, усаженные медными гвоздиками, ящик с запоздавшими гиацинтами ложился желтый, тревожащий свет. Ваня сложил Данта, которого он читал вслух, и вышел в соседнюю комнату.