Крымские истории
Шрифт:
Казалось, навсегда, потухла её улыбка, ушла из сердца её нежность и участие к людям. Она и в церковь сходила, но на исповедь, правда, так и не решилась. Не посмела.
И, когда льстивый и приторно-сладкий Туманишвили, осыпал её, в буквальном смысле, цветами, картинно вынул наган из кабуры и приставил его к виску, сказал, что если она не пощадит его, не откликнется на его чувство, он – тут же, у её ног, застрелится, она дрогнула и в смятении отступила.
Какой-то червь точил её душу и она, в какой-то миг, подумала: «Ладно, уступлю, лишь раз, а там – забудется. Да и живая я, сколько
Проницательный Туманишвили понял её состояние и сделал всё, чтобы она, ни на один миг, не оставалась без его внимания.
И крепость пала. Но, ежели бы кто-нибудь сказал ей, что она предаёт память о Лапшове, отступается от своей любви, пятнает её изменой – она бы ни за что и никому не поверила. Она любила только его. И хотела знать только его.
Но дьявол-искуситель оказался сильнее и изворотливее её и в один миг погубил её душу и святую любовь того, кто и был для неё смыслом всей жизни.
А может быть – и немилосердное время наложило свою печать на эту любовь?
Когда рушились царства, закатывались раньше срока судьбы многих народов, до чистой ли души любимых и любящих…
***
Те, последние, которых мы
помним, были когда-то первыми.
И. Владиславлев
ПОСЛЕДНИЙ ЮНКЕР
Я часто, вечерами, прогуливался по набережной Ялты. Благо, времени было – девать некуда, младшая сестра, с мужем, подарила королевский отдых, которого я и в жизни не упомню.
Целых двадцать один день безмятежной жизни, в прекрасных условиях. Днём я, как правило, пропадал на море, уютно расположившись под тентом – годы, годы уже не те, чтобы, как молодые, жариться на солнце, и дописывал свою рукопись очередной книги, которую надо было сдавать в издательство. А вечером – шёл на набережную, там неспешно ужинал в приморском ресторанчике, с интересом разглядывая толпы и нарядных, и босяковатых отдыхающих.
Сам никогда бы не вышел в людное место в таких шортах, да в майке застиранной и обвисшей, да во вьетнамках – на босу ногу.
Но им было комфортно и глубоко безразлично к тому, что о них думает этот седой, в светлом костюме, мужчина.
Если что и привлекало во мне, да и то, только тех, кто постарше и только знающих, так это Золотая Звезда на левой стороне моего пиджака. Но она терялась в вечерних сумерках и, мне думается, ни одной живой душе я был не интересен на этом празднике жизни. И очень этому радовался, да и сам не стремился к какому-либо знакомству.
Мне не было скучно, напротив, я отдыхал от напряжения дня и запивая знаменитую крымскую барабольку рубиновым красным портвейном Ливадия (сказывают, сам государь, последний, полюблял это вино), и всё думал о финальных сценах своего очередного романа. Как я называл его условно – любовно-белогвардейского.
Но, в последнее время, невдалеке от этого ресторанчика, появился какой-то шумный раздражитель. Весь день – там что-то сверлили и пилили, и в один из вечеров – я подошёл к этому месту, досадуя на то, что моё спокойное времяпрепровождение в этом райском уголке чем-то порушилось.
На
Меня это заинтересовало, так как подлинную историю последних боёв в Крыму я знал хорошо и действительно, был такой печальный и трагический факт, когда тысячи мальчишек-юнкеров были пощажены новой властью и под честное слово командующего Югфронтом – Михаила Васильевича Фрунзе, отпущены по домам.
Да не все туда добрались, не все, далеко не все сумели оставить Крым и вернуться к родным местам.
Но не Фрунзе тому виной и не советская власть. Это, уж, если доподлинно честно.
Была сила, уже в ту пору, над которой не властен был и Фрунзе.
Ударные отряды Троцкого, бывшие дети закройщиков и цирюльников, закованные в кожу, с тяжёлыми маузерами на боку, словно в отместку России, мстя ей за свои былые унижения, вершили свой неправедный суд и расправу над боевыми офицерами, мальчишками-юнкерами, которые дали честное слово красной власти, что никогда не выступят против неё более.
Но венгерский еврей Бела Кун, не имевший даже русского гражданства, что в ту пору было не дивом: не имел его и Артузов, работающий в руководстве ВЧК; Радек – на самом верху новой власти, множество других, прибывших в Россию искать славы и богатств – поддержанный старой большевичкой, председателем Крымревкома Розой Моисеевной Землячкой, которую старые партийцы знали под её родной фамилией Залкинд, тысячами загоняли этих мальчишек в концентрационные лагеря, а затем – без суда и следствия – расстреливали во всех поросших акацией крымских балках.
Не справлялись расстрельные команды, тогда их, мальчишек этих, многих ещё с алыми погонами, обшитыми золотым галуном, ставили в строй и выкашивали из пулемётов.
Никто не может сказать достоверно, сколько их осталось, навечно, в крымской земле, а то и просто утопленных в море, с камнями на ногах или на шее, привязанными толстой веревкой. А если её не находилось, то и колючей проволокой, которой у них всех были скручены и руки за спиной.
Это правда, как правда и то, что во времена исхода белых войск из Крыма – тысячи и тысячи красноармейцев, да и мирных жителей, приняли такую же мученическую смерть за то, что они просто были русскими людьми и не разделяли правды Деникина, не хотели быть скотами, рабами, а стремились к жизни свободной, хотя бы для своих детей.
Беседовать со строителями было делом зряшным, но я приходил и приходил к этой строящейся часовне, словно исполнял какую-то повинность, духовную обязанность и стремился понять, что же двигало русскими людьми в ту пору, отчего такой жестокостью была наполнена каждая минута, прожитая в те лета.
Как бы то ни было, но прав всегда народ. И народ не пошёл за старой властью. Ему было невмочь вновь холопствовать перед деникиными в ту пору, когда новая власть заявляла о жизни неведомой и такой красивой.