Крысобой. Мемуары срочной службы
Шрифт:
В кассовом зале пахло сапогами. По дверям заплатками белели бумажки с чернильными печатями и усиками шнурков.
Алла Ивановна затворяла у себя шкафы, сейфы — рыжая шуба лоснилась ниже колен; затворила, покрыла высокую голову платком, усталая, увидела нас.
— Край как надо сегодня. Ладно?
— Ладно, ладно. Прохладно! Совсем, что ль, больной? Думай, что говоришь. Хватит, нашутились. — Погасила свет, показала на выход, крепко сдерживая улыбку.
Шестаков послушно отступил на порог — она его не узнала. Я не двинулся. Стеснялся поднять
Алла Ивановна перебрала вишнево-лакированными ноготками гроздь ключей, заперелистывала календарь, всматриваясь в числа.
— Дай что-нибудь поесть.
Она, не прерываясь, опустила руку в ящик и выбросила на стол шоколадку. Я ткнул ее в кулак Шестакову, брови его приподнялись жалобными мостиками, он шелестел:
— Благодарю. Но. Мне… Я не… — Я выдавливал его дверью, в последнюю щель он успел дошептать: — Я тут на стулке. Обожду…
Алла Ивановна закрыла последний листок и охнула. За дверью хрустела шоколадная фольга. Ее руки ровно лежали на столе, как лапы каменного льва, я погладил правую руку от золотых часов до ногтей, подхватил и принес к губам и целовал, робко, пока не остановил кашель.
— Совсем одурели вы, ребята. Банк закрыли. Все закрыли. Не выйдешь без паспорта. Автобус не ходит. Телефон отключили. За каким телефон-то отключили? Солдаты… Говорят, когда приедут — сутки вообще не выходить. Вы, я гляжу, думаете, жизнь гостями и закончится? О чем думаете? Нет, о чем ты думаешь, я знаю. Заканчивай с глупостями, давай, некогда. Я сегодня к отцу еду в Палатовку, электричка семь сорок пять. Еще сумки собирать — все одна. Мужа из казармы не выпускают. Простыл? Дать таблеточку? Дать? — Ласково дунула в мой лоб. — Идем, надо закрывать.
Старый лежал, задрав голову. У него гостил мужик. Я забыл, как звать, ну тот, с мясокомбината, когда мы ездили насчет колбасы. Теперь он просил «затравки».
Старый показал.
— Вон таблетки тебе положили и полоскать. Ругались, что выходил.
— Степаныч, отсыпь московской затравки. Ботинок прогрызли. Озверели, лазят. Жрать теперь нечего им, скот не возим.
— Почему?
— Та запах наш плохой. Остановили комбинат, чтоб не вонять на праздники. Людям отпуск, а я маюсь в дежурной смене. По цеху без вил не хожу.
— Григорий, просьба выполнима. Но для удовлетворения просьбы нужен сильный аргумент.
— Один? — уточнил мужик. — Пол-литровый? — И пропал.
— Привозили молоко. Водителя не было почти десять минут. Вероятно, ухаживает за кем-то в подсобном помещении. — Старый задумчиво повторил: — Небось лапает кого-то в подсобке. — И это же повторил матом: — Знаешь что? Не ломать голову — одна банка бензина. Льем в захламленный подвал, туда проникает их горящая крыса… Выбрать дом с хорошей тягой — зримо и жертв нет. Дома-то пустые. Ничего красивее мы не успеем. Смотрю, часами интересуешься. Собрался?
Шестаков потянул с батареи вторые портянки, бурканув:
— Не просохли
Свиридов вручил ему пистолет в старой кобуре.
— Не боись. Стреляй безо всяких. Кругом наши.
Мужик принес водки. Старый воскрес, звеня стаканами, двигали стол от окна.
— Товарищ лейтенант, минуту обождите, — попросил Шестаков. — Сгоняю в буфет, заместо ужина, может, хоть сухой паек. Хоть сгущенки. Успеем…
Гриша вдруг хватанул со стола бутылку и сховал за кровать.
— Ты чего?
— В дверь стучать.
— Да ну и хрен… Ворвитесь! A-а… Это, Гриша, — бутылку обратно, жена. Одного видного урода.
Невеста ровно прошла к столу, наброшенный халат, ее запах. Выставила пакет.
— Я принесла боржоми. Потому что вам хорошо горячее молоко с боржоми. Подогреть. Врач должен знать. Вас смотрел врач? — Она громко спросила: — Не лучше?
— Выступаем? — заглянул Шестаков, на его плечах появились лямки вещмешка. — Четыре банки! Правда, хлеба мало. Да я там, думаю, найдем.
Я поднялся.
— Вы опять куда-то собрались? — заметила невеста. — А куда вы собрались? — Всплеснула руками. — Тогда нет никакого смысла в лечении, если… Нет последовательности. На улицу. Я не думаю, что есть смысл сейчас куда-то идти. Вам быть в тепле. Назначены процедуры. — Заговорила прерывисто, я не понимал отдельных слов. — Я просто пойду сейчас к дежурному врачу. Я просто… Вы взрослые люди… Сами медики.
— Я сейчас скажу, куда ты пойдешь, — сообщил Старый, они уже налили. — Отпусти его, дура! Пусть едет.
Невеста. Невеста подняла рывком плечи, выдохнула и скорым шагом вышла вон.
Прошли первый вагон — задрожал пол, включили двигатель, и свет пробежал вперед нас по вагонам, я сдвигал следующую дверь. Если она примерзала, изнутри ее дергали рыбаки — они курили в тамбурах на обитых железным уголком сундучках, краснорожие, в брезентовых горбатых накидках, в железнодорожных шапках без кокард. Вагоны пусты, на сцепках воняло уборной и сквозило в уши.
Она одинешенька сидела в головном, в прежней шубе, но уже в свитере, лыжных штанах. Ела котлету. Рядом в мятой розовой салфетке лежал хлеб. Она слизнула с нижней губы налипшие крохи.
— Покушать не успела. Сумки некому поднести.
Двери съехались, разъехались, сошлись совсем — двинулся вагон. Сумки стояли на соседней лавке, скрестив ручки, перемотанные синей лентой, я погладил ее колени, и руки мои потекли выше, на удивительно широко и плотно раздавшиеся по лавке ноги, сомкнувшиеся меж собой. Она переложила хлеб с котлетой в одну руку и напахнула на колени шубу, показывала в окно:
— Московский стоит. Его теперь на Сортировке держат. Чтоб наши не садились и писем не бросали в почтовый вагон. — Потрясла рукой и выпустила из рукава часы. — Сейчас будем. — Обтирала салфеткой блестевшие пальцы; в обоих тамбурах стеной рыбаки, давясь о стеклянные двери, не заходя. Меж ними страдал Шестаков — вещмешок снял и держал у груди, пытался посмотреть время.