Чтение онлайн

на главную - закладки

Жанры

Шрифт:

 — О делах говорили? — спросил Костя. Хрусталь хмыкнул, пробормотал, качая головой: — Веселый ты человек, дядя–сыщик, а с виду не скажешь, всегда строгий, деловой и ходовый человек… Он отодвинул тарелку, поднялся, гремя стулом: — Подымай, Ушков, свой варзушник. — Уж помогать так помогать, Хрусталь, — быстро сказал Костя. — Кто–то на той неделе снял с женщины перстни да кольца, а из ушей — сережки. Перстни с бирюзовыми камнями, дорогие… Хрусталь застыл, неторопливо оглянулся, а глаза замигали, не остановишь — с чего бы это? Ушков тоже наклонил голову, точно ждал сигнала от своего дружка. — Один был в длинном пальто из парусины желтого цвета, а второй — в кожаной куртке да шлеме… — Так вот и ищи эту парусину. И Хрусталь пошел быстро между столами, отталкивая встречных плечом. За ним Ушков, пригибаясь, точно борец на ковре. В коротком пиджаке, в желтых лаковых сапогах, какие обычно носят «юрки» — ловкие и опытные воры–рецидивисты. Появился официант, собирая со стола тарелки, заговорил с каким–то возбуждением: — Присматривал я за столом, Константин Пантелеевич. Ну и в компанию сели вы. Ай–яй–яй… — Сидим, бывает, что поделаешь. Он оглядел шумящие столики, как поискал там кого–то, спросил тихо: — В кожаной фуражке был здесь вчера или сегодня? — Ходил Хрусталь в такой фуражке. — Это я знаю. Нет, не Хрусталь напал на человека в белых бурках. А вот почему он заморгал, как зашел разговор о серьгах и кольцах? С чего бы это?

17

 В «дознанщицкой» тянуло угаром, как в давно заброшенной бане. Из дежурки доходил сквозь стены голос дежурного, повторяющего слова телефонограммы откуда–то. В коридоре негромко бурчал милиционер — ругал посетителя, прибредшего в розыск в такую рань. — Некогда им с тобой… Заняты… За окном накатывался метельный ветер, повизгивала плохо прикрытая форточка. Площадь льнула к окнам брезжущим светом фонарей, редкие прохожие казались странниками, уходящими за стены зданий, как в далекие, неведомые поля. Сидели в пальто, в шубах, не снимая шапок, для тепла нещадно дымя папиросами. Летучку сегодня вел Костя, по поручению Ярова, отбывшего вчера еще в уезд. Сбоку Федор Барабанов — с покрасневшим крючковатым носом, с плохо пробритыми щеками. Вчера он надумал отпроситься на день, а Яров не разрешил: и так агенты на счет. Вчера же, проходя по коридору, слышал Костя, как покрикивал в курилке Барабанов. Кому–то там (не голым же стенам) жаловался: — Хорошо им, кто рядом живет. И сыты, и в тепле. А я по трактирам больше столуюсь. Домой часто еду в «самоходе». А «самоход» — телячий вагон. Сорок человек положено и восемь лошадей. А набиваются все сто, да едешь чуть не час… Да еще от станции бежишь на другой конец поселка, Спать и некогда. А он не понимает. Митинговал, надо было понимать, Барабанов против Ярова. И до сегодняшнего утра в обиде на начальника, шмыгает носом, хмурится. На диване склонил голову на грудь Николин, дремал эти считанные минуты до начала «летучки». Островерхая шапка как рог. Возле стола на стуле нетерпеливо оглядывался Саша Карасев. Снежная пыль через форточку сыпалась ему на виски, а он словно не замечал. На краю стола лежал кольт. Чистил его Карасев только что и как будто позабыл. На стуле, прямо, сидел Рябинкин; руки не знали покоя: то гладили щеки, то теребили ушанку. Беспокоился Рябинкин за свое дело. Полгода он всего в розыске, не так уж и много за ним раскрытых дел. А последнее — кража денег у нэпманов из Балакова, торговцев русским маслом, — дается совсем нелегко. Второй месяц бьется парень, ищет следы. А нэпманы, хранившие эти деньги в душнике печи, теперь возмущаются, пишут письма, требуя отыскать деньги. У двери, на полу, присел Иван Грахов. Иван на масленицу сыграл свадьбу и как–то сразу изменился, потолстел, щеки раздулись, шея так и растягивает ворот рубахи. А жена, из деревенских, из семьи сыродела, старается и пуще закормить мужа. Бывает, что на работу прямо тащит котелок с похлебкой. Спрячется где–нибудь в уголке Иван и работает поспешно ложкой, а жена рядом, смотрит. За его спиной спрятался агент второго разряда — Вася Зубков. Совсем мальчишка еще, лицо круглое, задорное, с озорно глядящими глазами. На лбу — мысик волос. Хоть и мал Вася, но серьезен, деловит по–мужицки, степенный, шагающий важно и вразвалку. Он новичок в розыске, недавно пришел сюда по ленинскому призыву с автозавода. Раскрытых дел у него еще нет. Вот у Каменского всегда наготове раскрытие. Двадцать пять процентов раскрытых центральным районом преступлений записано на долю этого тихого, неуклюжего с виду агента. Сидел, закинув голову на спинку дивана, читал составленный рапорт о работе и чему–то улыбался. Может, видел перед собой сына, которого устроил все же в школу ФЗО на автозавод. — Ну, начинаем… Костя постучал карандашом по металлической подставке для карандашей, и агенты, точно по команде, дружно задвигались. — Вчера признался Миловидов, что убитый тот самый, что приезжал за ордерами… Он засмеялся неожиданно, вспомнив опущенные уныло усы торгового агента, вспомнив, как долго и упрямо сначала качал он головой, глядя на предъявленную фотографию неизвестного в белых бурках. — Видно, такой уж это задержанный. Сначала откажется: мол, авось пронесет. Ночь подумает и решает выложить начистоту. Вот и тут через день признался… Но фамилии не знает… — И то ладно, — сказал Каменский, — все бумага в дело… — Давай, Антон Филиппович, — обратился к нему Костя, — что у тебя? Каменский аккуратно скатал рапорт, сунул его в боковой карман. У него всегда что–то да есть. Так и цепляются за него улики преступлений. — В «Северных номерах» есть две двоюродные сестры Маклашины. Валька и Тонька. Так вот они знают этого, в белых бурках. Пришел он к ним в номера за Лимончиком. Все втроем поехали по трактирам и по шалманам искать ее. Везде заказывали вина и фруктов. Потом завернули в «кишлаки» к бабе Марфе. Допросил я и бабу Марфу. Был такой. Нашел и парней. Доказывают, что не выходили следом за ним. Вот только сестры упомянули, будто заглянул на минуту в комнату какой–то мужчина — тонкий, быстрый, с крупными черными глазами. Заглянул, ничего не сказал, тут же вышел… Возможно, что он и подстерег на Овражьей улице и убил… — А Лимончика видел? — спросил Костя. Каменский кивнул головой: — Как же… Заплакала, как показал я ей фотографию. Он, говорит, Георгий, хотел меня в Питер увезти. Про деньги какие–то говорил. Будто у него будет тысяча червонцев… Как будто прятался он от кого. Понравился ей очень, приятный и жалость человечью любит. Того, что в «кишлаках» заходил к бабе Марфе, она не знает. Уж не Сынок ли это? — сказал он. — По приметам подходит. Костя откинулся на спинку стула. Он и сам подумывал о Сынке, но не верилось, что этот матерый рецидивист снова вернется в город. Ведь он же разыскивается третий год Центророзыском. — Хива, — сказал он неожиданно. — Если это Сынок, он пойдет к Хиве. Когда–то Хива и Сынок вместе ходили на дела. А Хива этот — сейчас Егор Матвеевич Дужин. За Волгой свиней откармливает. Вот что, Федор, — обратился он к Барабанову. — Это на твоем участке. Понаблюдай. Переговори с постовыми и сам заглядывай. Не может быть, чтобы не сошлись два старых варнака… — Хорошо, — ответил Барабанов. — Вижу я его часто, этого Дужина. Ездит в трактир «Хуторок» за объедками со столов… Пригляжу… Костя обернулся теперь к Леонтию. Леонтий поднялся, смущенно рассказал о прачке в доме Синягина. — Думаю, что–то знает эта девица. Хочу снова поговорить с ней. — Нет уж, — остановил его, подняв руку, Костя. — Кому–то другому надо. Может быть, ты просто не приглянулся ей… Агенты засмеялись, а Леонтий обиделся даже. Он сел на стул, пробурчав: — Пусть красавчики тогда идут. — Девушки не очень–то красавчиков любят, — вставил важно Кулагин тоном человека, хорошо знающего то, о чем говорит. — Всегда от красивого ждут подвоха какого–нибудь… Честное слово, — уверил он серьезно, увидев улыбки агентов. — Так одна рассказывала. Мол, красивые много понимают о себе и нахальничают. Вот и боимся их… — Ну, значит, мне и идти, — вставил тут Костя. — Я как раз не нахальный и не красавчик… Как ее зовут, твою прачку, Леонтий? — Поля, — ответил все так же сумрачный Леонтий. — Коль пойдешь, прямо шагай в баньку. Чтобы булочник не успел ей наказ сделать… Думаю, что он это ее настращал, вот и молчала.

А кого–то видела… Он хотел еще что–то сказать, но тут открылась дверь, и вошел следователь Подсевкин. В кавалерийской длинной шинели, с папахой в руке, как всегда загадочно улыбающийся. Лицо у него пухлое, добродушное, с толстым носом, лоб крутой, поблескивающий, на голове, лысеющей рано, разметанные пряди черных волос. Он постоял, двинул привычно плечом, как поддергивал шинель. Можно подумать, что двадцатишестилетний коротыш Подсевкин принимал участие, скажем, в польской кампании в рядах Конной армии. Можно подумать, что где–то там, под Сквирой или Белой Глиной, в двадцатом году врубался в строй белопольских легионеров с шашкой наголо. Можно еще подумать, что ударил где–то рядом с ним снаряд и конь рухнул, а он через коня да плечом о землю, истерзанную металлом… Оттого нервное подергивание плеча. Да нет, ничего подобного. Окончил Сергей Подсевкин когда–то коммерческое училище. В двадцать втором году работал в технико–промышленном отделе Рабоче–Крестьянской инспекции. Провел с другими инспекторами удачную ревизию губснаба, выявив там крупные недостатки, скрытые ящики с церковным добром. Потом ревизовал комиссию по борьбе с голодом и там нашел непорядки. Заслужил авторитет и вскоре же окончил так называемую краткосрочную семинарию при губсовсуде. Ценят Подсевкина как следователя. Что такое следователь? Это буфер между уголовным розыском и судом. Подсевкин же всегда с розыском — он едет, он идет, он тоже спускается в подвалы, забирается на чердаки, присутствует при обысках, пишет бумаги, ведет допросы. И тоже уходит за полночь из своей камеры следователя, а приходит чуть свет. Нередко появляется Подсевкин в уголовном розыске: так просто, или по делам, или же сыграть партию в шахматы с Иваном Дмитриевичем Яровым. Полночь уже, а они гнут спины над доской, двигают фигурки. Подсевкин — обычно напевая, что придет в голову, а Яров — задыхаясь от дыма. — Жду крупного процесса, — любит говорить вместо приветствия Подсевкин, появляясь на пороге комнаты агентов, и улыбается. — На худых карманах «ширмачей» к славе не приедешь. Нужна ему слава, нужен ему процесс, чтобы заговорили всюду — в Москве и Ленинграде, в Тамбове и Орле, а может, в Лондоне и Париже. Неплох парень Подсевкин, вот только любитель иногда подкусить, задеть, обидеть даже. Сегодня без обычного своего приветствия прошел к дивану, отжал Каменского вбок, развалился с хрустом пружин, сказал: — Ну, здорово, «незаметные»… Читал, читал о вас статью в губернской газете. Чуть не полстраницы. Какие вы, оказывается, герои. Все время в опасности, все время — в глаз револьверному дулу… Знаю теперь, что выдающиеся работники розыска за прошедший год — это инспектор Пахомов, субинспектор Карасев и агент первого разряда Каменский. Узнал, что легко вы можете заболеть и заразиться при обходах, при обысках, — добавил он, уже странно ухмыляясь. Костя поморщился, почуяв в тоне следователя какую–то скрытую иронию: — Разве не так? В двадцать первом от тифа умер Савченко, потом от малярии — Колесов, а в прошлом году, сам знаешь, от лихорадки — Сайкин… Что тут веселого, Серега? Подсевкин оглядел агентов, их хмурые, недовольные лица, поспешно помахал ладошкой: — Это я так… Без обид… Продолжайте «летучку», ребята, а я послушаю. Потом свое скажу… — Иван, как дела с гостиницей? — обратился Костя к Рябинкину. Рябинкин даже вздрогнул — передвинулся со стулом поближе к столу. — Думаю я на племянника швейцара. Подозрительный малый. Что–то юлит, путается… Куртка на нем дорогая, смотрю, и сапоги — чистый хром. А сам не работает. — Что за куртка? — встрепенулся Леонтий. — Не с пояском, с металлическими наклепками? — Вот–вот, — удивленно уставился на него Рябинкин. — Видел, что ли? — В «Хуторке»… Два дня назад гулял сильно с девицами твой малый. Ушел с какой–то длинноногой, под гренадера… — Ну что ж? — Костя стукнул по столу пальцами. — Давай, Рябинкин, в дежурку его для начала. А потом и ордер у прокурора возьмем. Ясно, что он и обшарил номер, пока нэпманы торговали на базаре маслом. Рябинкин так и просиял, и другие тоже заулыбались, зная, как намучился Рябинкин с этим делом. А тут, кажется, к концу вся путаница. — Беда с этими нэпманами, — вздохнул Каменский, — то одного стригут, то второго… — Так и я говорю, — встрепенулся тут Барабанов, — морока. Давно бы их к ногтю, а мы возимся. Порой не знаешь, где и живешь — то ли в революционном государстве, то ли в буржуазном? — Опять ты за старое, Федор? — покачал головой Костя. — В революционном ты живешь государстве, не сомневайся, и в Советском, только при нэпе. …Город жил в нэпе. Это было удивительное и странное, как казалось самому Косте, время. На том берегу из торфяных болот подымалась кирпичная стена электростанции, катили по булыжной мостовой отремонтированные «фиаты», на ткацкой фабрике, на автозаводе рабочие уходили от старых дореволюционных норм выработки. И в то же самое время на тормозном заводе, куда еще в гражданскую войну собирался поступить Костя, хозяйничали английские и американские банкиры, объединенные в акционерное общество. Правда, завод выпускал не тормоза, а мясорубки, но рубли рабочий класс получал из рук капиталистов. Одного из них Костя видел: ехал в легковых дрожках, в клетчатом пальто с развевающимися полами, с густыми бакенбардами, в кепи, с тростью. Осматривал людей с видом властелина и победителя. Такими же властелинами и хозяевами стояли за прилавками магазинов и ларьков частные хлеботорговцы, кондитеры, колбасники, конфетчики. Улицы запестрели вывесками мелких буржуев: Манделя, Смирнова, Лобанова, Мосягина, Ахова, Охотникова. Появились всякие товарищества, появились заводики с заводчиками — с Леденцовым, Эпштейном, Каюковым. Сотрудники уголовного розыска некоторое время ходили в чайную частного товарищества. Чайная привлекала посетителей белыми занавесочками, приветливой улыбкой хозяев и официантов, мясными блюдами и музыкой. Гармонист по вечерам усердно растягивал мехами «Молчи, грусть, молчи». Ходили туда до тех пор, пока Яров — дошли слухи до него — не собрал их у себя в кабинете и не произнес речь: — Да, пусть существуют частные товарищества и всякие нэпманские заведения, но мы, советские милиционеры, как от чумы, как от заразы, должны бежать от всего этого. Вынырнуло на бульваре игорное казино и, подержавшись немного, закрылось. Город щерился руинами разбитых и сожженных в гражданскую войну и белогвардейский мятеж домов. Особенно жуток он бывал ночами — казался пустынным в заброшенным, без признаков жизни, скрипящий оторванными дверями, хрустящий стеклом под ногами редкого прохожего, дышащий гарью, разворошенной порывом ветра или градом дождя. Но уже вставали первые дома, построенные при Советской власти. Самые первые. По крапиве, по лопухам ровными рядами красных кирпичей, отлинованных друг от друга белыми линеечками извести, чернеющие дырами на месте будущих окон, дверей. Между штабелями кирпича, кучами песка и глины, мешков с известкой бегали проворно мужики–каменщики, мелькали в их руках лопаты, стрекотали колеса тачек, весело летела по воздуху земля. А то садились кругами каменщики и начинали драть воблу, пить квас или молоко. А вокруг народ из близлежащих улиц, просто прохожие. Немало среди них тех, кто жил сейчас в подвалах, на чердаках, в землянках, за городом, среди разбитого камня, в холоде, без света, без воды. Стояли и смотрели подолгу на эти поднимающиеся над гнильем каменные величавые стены, и каждый мечтал, наверное, как он, именно он, однажды повезет свое скудное барахлишко в этот дворец. И Костя тоже не раз останавливался как завороженный, смотрел, как каменщик быстро кидает белую жижу, как ловко пристегивает кирпич к кирпичу, сам в аккуратном передничке из кожи, в липовых лапоточках, красной кумачовой рубахе — форсистый такой, знай наших. Кивнет на яму с «творилом», крикнет толпе: — Мешайте лучше сметану с творогом, чем зевать… То тут, то там, в переулках и улицах, на площадях открывались магазины государственной и кооперативной торговли. Магазины готового платья, продуктов, овощей. Широко распахнулись двери общественных столовых, в которых было уютно и чисто, в которых были столы, накрытые скатертями, на которых стояли и солонка, и горчица, и перец, и даже чайники с чаем. Садись и наливай в стакан крепкого заварного чаю… Но держалась еще и частная торговля, еще соперничая с государственной и кооперативной. Неслись поезда, скрипели подводы. Из Нижнего Поволжья приходили колесные пароходы. Бежали по трапам, горланя про «даром минувшие дни», обугленные, хриплоголосые грузчики, катили на берег бочки с паюсной икрой, с русским маслом, волокли рогожные кули с воблой. Плыли в чанах живые рыбы, скрипели прилавки лавчонок от колбас, окороков. Приказчики с карандашами за ухом расстилали шелка перед покупателями с ловкостью фокусников из балагана. А по ночам гремел духовой оркестр в ресторане «Откос» на берегу Волги, прилепленный к земле, как ласточкино гнездо. Качалась под танго или тустеп разодетая в английские шелка и бостон, скроенные знаменитым варшавским портным при магазине «Единение», мелкая буржуазия города, еще вчера казавшаяся нищей и забитой. И в то же время, пробираясь темными подвалами где–нибудь под фабричными корпусами или на старой бирже, Костя не мог смотреть в глаза беспризорных мальчишек и девчонок; глаза эти просили, умоляли, рассказывали о нелегкой судьбе маленьких скитальцев. И в то же время на бирже труда в засаленных блузах переминались с ноги на ногу безработные. В ночлежке «Гоп», «Северных номерах» женщина или девица на вопрос: «Где работаешь?» — отвечала: «Гуляю» — с таким же спокойствием и равнодушием, как если бы отвечала: «Работаю нянькой…» Добавляя разве: «А куда денешься…» Все это Костя вспоминал, глядя на узкое, с тонкими, злыми губами лицо Барабанова. — Да, есть мелкая буржуазия у нас, — сказал он недовольным тоном — всякий раз приходилось учить Барабанова политграмоте. — Но временно она. Надо смотреть и видеть коммунистическое будущее, без частников и заводчиков. Научись так смотреть, Федор… — А его надо, наверное, в школу, в первую ступеньку, — вставил насмешливо Подсевкин. — Пусть бегает с Филиппками да учится. Барабанов снова трахнул по коленкам ладонями: — Ну, караул! Один — на курсы, другие — в кружок, а еще — в первую ступеньку. Дурачок я вам, что ли? Все засмеялись — агенты уже привыкли к вечному брюзжанью Барабанова, к его тонкому голосу с надрывом. — А что бы и не поучиться, — вставил Саша. — Я так бы с радостью. Ну–ка, шел бы сейчас с портфелем в университет. В портфеле тебе или римские менялы, или наречия с деепричастиями, или историк Тацит. Вася вставил свое, робко и с виноватой улыбкой: — А я вот на рабфак собирался… — Что ж тогда? — так и выкрикнул Кулагин, сидевший на диване рядом с Каменским. — И шел бы. — Сюда вот комсомольцы направили. — Не жалеешь? — спросил Подсевкин. — А чего жалеть, — обидчиво отозвался паренек. — Жалели разве, ребята, которые шли на гражданскую… А здесь тоже война. Война за человека… Отозвались в душе Кости слова, сказанные с такой искренностью молодым агентом. — Зубков, как апельсины? — спросил, вглядываясь в мальчишеское лицо. — Обещал сегодня доложить. — Закончено, — ответил тот. — Дома я у продавщиц у обеих был с обыском. Апельсины в ларе у одной, как картошка, а у другой — в кладовке… Сознались. Сами взяли, а на грузчиков свалили… — Саша! — обернулся Костя теперь к Карасеву. Тот только сейчас вроде бы заметил свой кольт, поспешно сунул его в карман полушубка, отороченного мехом на груди и рукавах. — Нашел я украденное. В ткацких корпусах. Сидели за картами в подвале и наворачивали колбасу. Клешню и Букса взял. Саша специально поставлен на работу с беспризорниками. Любит он ребят, знает многих из них. И дела, связанные с беспризорниками, раскрывает быстро, почти тут же. Вот и это дело начал позавчера. Приехал священник из села, остановился на Мытном дворе. Накупил всего и еще пошел куда–то, а матушку оставил сторожить добро на санях. Вдруг подошли оборванцы со связкой баранок. Один повесил баранки на дугу лошади, второй сообщил: «Это тебе, матушка, от батюшки. Сидит в трактире и пьет чай». Не поверила матушка, не слезла с саней. А беспризорники исчезли. Огляделась, никого нет рядом. Жалко стало баранок, ну, как, и верно, от батюшки. Слезла с саней, вернулась с баранками, а ни материи, ни колбасы нет. Как корова языком слизнула… Приехала в уголовный розыск за помощью. Нет бы — к богу… Поручили Саше. Саша знает, чья работа, — сразу же по злачным местам. Нашлась и материя, и остатки колбасы, а Клешня и Букс распевают сейчас песни в камере. — Федор, ты ходишь по гостиницам, — повернулся Костя к Барабанову. — Перстни и серьги на тебе. Не забывай… Барабанов кивнул молча. — Кулагин, что там за история в бане? — не сдержал улыбки Костя. Парень встал, вытянулся, точно был в строю. Покашлял в кулак. Стал рассказывать не улыбаясь, строго: — Девица есть, Анна Пузырева. Болтается она по баням, любительница бань, значит, и отдельных номеров в придачу с каким–нибудь посетителем. Мать узнала о сем. Попросила своего знакомого Басилова завести дочку в номер да выпороть ее там. Обещала хорошее вознаграждение. Тот пригласил дочку в номер. И когда она разделась, принялся пороть ремнем. Ей и шум подымать опасно, и выбежать нельзя, раздетая. Терпела сначала, но потом все же стала орать. Да вот и задержали мужика. А теперь не знаю я, что с ним делать. Вроде как не подсудное дело, воспитательное… — Воспитательное, — загрохали агенты. Смеялись, качали головами, подшучивали над Кулагиным. А тот краснел, сердито смотрел на всех. Кончил шумиху Костя, сказал: — Протокол составить и передать в народный суд. Там этому мужику штраф пропишут. Как ни говори, насилие над личностью. Запрещено. Пусть и в воспитательных целях. Заплатит деньги, которые мать девицы обещала в порядке вознаграждения, и на том все будут довольны. Снова засмеялись, опять загомонили. Теперь поднял руку Подсевкин. — Что у вас по Овражьей? — Вот Леонтий, — кивнул Костя на Леонтия, — нашел девушку–прачку. Похоже, что знает она убийцу. Но молчит, говорит — никого не видела. Сам пойду к ней. А еще Антон Филиппович был в «кишлаках». Узнал, что появлялся там какой–то человек, тонкий из себя, с черными глазами… Полагает, что это разыскиваемый Центророзыском Сынок. Полагает, что Сынок и был на Овражьей улице. — Это дело, — похвалил Подсевкин. Он пощелкал застежками портфеля, помолчал–поважничал, как всегда, когда была у него хорошая найденная улика в деле. — Миловидов заговорил снова. Оказывается, настоящая фамилия ему Бекренев. И три года тому назад он судился за аферы с железнодорожными билетами. Работал в кассе кассиром, сплавлял билеты за крупные суммы. Был судим железнодорожным трибуналом на пять лет, по амнистии сократили ему срок до года, а сидеть не захотел. Представилась возможность — удрал и заменил себя на Миловидова. Так вот он признался еще, что вел разговор насчет мануфактуры с хозяином трактира «Хуторок»… — С Иваном Евграфовичем! — так и воскликнул Костя. — Это похоже на него. Тоже плут старорежимный. Вполне могла быть тут связь… — И коль все так, — продолжал Подсевкин, — то трактирщик должен знать убитого, которого, может, и посылал за ордерами, в кредитное товарищество… — Полагаешь, что «Хуторок»? — глянув на него, спросил Костя. Подсевкин развел руками: — Можно полагать. Не отсюда ли эти торговые операции… Не знаю только, как быть с трактирщиком. Брать его для допроса или же обождать? Костя поднялся из–за стола: — Идем, Сергей, к Канарину, там окончательно решим, что нам делать. Но я думаю: пока будем осторожными. Не надо шевелить трактирщика. Трактирщик не один, если он имеет отношение к ордерам на мануфактуру. — Есть и другая пока работа, — согласился Подсевкин. — Надо еще раз поговорить с прачкой. И держать под наблюдением трактир «Хуторок». — И Дужина еще, — вставил Костя. — Когда–то был связан с Сынком, — пояснил он Подсевкину. Дверь отворилась, осторожно вошел дежурный. Он козырнул инспектору: — Там женщина пришла. Ее квартирант, счетовод фабрики, куда–то пропал два дня назад. Костя торопливо поднялся, быстро спустился по лестнице вниз. Маленькая полнолицая женщина тревожно смотрела на него от входа в дежурку. Когда он, выслушав ее, сообщил ей приметы человека, убитого на Овражьей улице, она сказала сразу: — Он и есть мой квартирант Георгий Петрович Вощинин. А что с ним?

18

 Двор булочной Синягина ограждал высокий забор, сбитый из толстых, темных досок, для крепости в некоторых местах схваченных, как зубами, металлическими угольниками. Вместо ручки на двери покачивалось медное кольцо, с глубокими и острыми выбоинами. Может, ломился кто, в свое время, во двор, ошалело размахивая топором, тяпая вот по этому кольцу лезвием, слепо и часто. Толкнув калитку плечом, Костя вошел во двор, захламленный, с поднявшимся шумно вороньем над помойкой, с белизной белья, летающего над веревками. С другой стороны двор замыкал вытянутый на полквартала одноэтажный дом, похожий на каменную стену. Окна были узки и по большей части одеты в решетки, висели над самой землей; дверь единственного крыльца сорвана. Вход чернел глубокой темной ямой. Возле этой ямы–входа толклись жильцы — обсуждали что–то или ждали кого на этом холодном, пропахшем печной золой и помоями ветру. В глубине двора курилась дымком маленькая банька. Пройдя двор, перешагнув через разбросанные по земле березовые плахи, Костя остановился. В приоткрытую дверь была видна фигура девушки — в кофте красной и длинной черной помятой юбке, грубых ботинках. Она стояла возле плиты, мяла с усердием палкой в котле бурлящее весело белье. Катились к дверям клубы пара, смешанные с едким дровяным дымом. Сквозь щели плиты поблескивали огоньки, и по влажному полу мельтешили игривые розовые круги. Ноги девушки в серых штопаных чулках казались охваченными пламенем — вот–вот она услышит эту боль от жара огня, закричит, кинется навстречу инспектору. Костя вошел, стукнув кулаком по косяку, и девушка, услышав стук, оглянулась, но не сказала ни слова, хотя был виден испуг в черных глазах. Отступила в глубь баньки, держа палку в руке, как клинок. Невольно поддернула ворот кофты, точно подуло в нее стылым ветром улицы. — Инспектор Пахомов я, из губернского уголовного розыска, — сказал Костя, смахивая со скамьи пыльную пену, присаживаясь и разглядывая с любопытством прачку. — Тебя Полей зовут? Она кивнула, а он еще спросил, на этот раз не сдержав улыбки: — Чего пугливая? Девушка не ответила, но было видно, что успокоилась сразу, принялась снова с силой давить белье палкой, белье полезло из котла белой поросячьей спиной и даже по–поросячьи зачавкало, запохрюкивало, заплевало ей в лицо жгучими клубами пара. Она отворачивалась, морщила лоб, жмурила глаза, задыхаясь, отступала на миг и вновь подступала, налегая на палку. — Спросить я зашел, — проговорил он, не отрывая взгляда от ее лица, закрытого, точно фатой, пеленой пара. — Не видела убитого или налетчика вчера вечером? — Не видела… И что это вы ко мне пристаете? То один, то другой… Она отбросила палку, присела на корточки, потянула из невидимого зева под плитой железную кочергу с витками на конце. — Постой–ка… Он шагнул к ней, отобрал у нее из рук кочергу: — Поворошу за тебя, так и быть. — Это зачем же? Она уставилась на него удивленно, вдруг тихо прыснула, глаза так и сжались, заискрились. — Да чтобы приветливее была. Он откинул дверцу плиты, сунул кочергу в пламя. Плахи были толсты и больше дымили, чем горели. Он пошевелил их, и они обвалились вяло, пошипели с живой сердитостью, а пламя стало еще меньше, и вдруг кинулись клочья синего дыма. Глаза заело, защипало до слез. — Нет, так дело не пойдет. Топор есть? — Зачем еще? — Наколю потоньше. Ты бы еще целое дерево запихнула в топку. — Да и не надо, — засмеялась она. — Поеду сейчас полоскать на Волгу. Закрывать буду скоро. Что не сгорит, вытащу в снег. — Нет уж… Топить еще придется тебе… Он заметил топор в углу, поднял его, вышел во двор. Примостив одну плаху у порога, подтащил несколько других и принялся колоть с веселой яростью и с каким–то удалым размахом. Во двор в это время въехали сани, и возница, мужик в армяке, принялся стаскивать с саней деревянные ящики под тесто, лохани, железные решета. Из булочной вышла женщина, выплеснула воду из ведра возле забора, поленившись дойти до помойки. Сразу же за ней появилась другая, полная, в черном платке, в валенках. Она приблизилась к Косте, глядя на него с недоумением. — Это еще кто такой? — спросила наконец, закончив эти смотрины. Спрятала руки в карманы стеганки, как бы этим говоря: буду ждать, пока не ответишь на вопрос. — Дровокол, не видишь, — хмуро ответил он, подумав про себя: «Заметили уже, подан сигнал тревоги на всю булочную». — Что–то не видела таких дровоколов раньше. — Земляк Полин, помогаю ей. — Ну, помогай, — неожиданно и с поспешным радушием согласилась она и даже улыбнулась. Закричала так громко, что мужик, волочивший ящик в пекарню, уставился в их сторону. — Эй, Полька, как отполощешь, гладить будешь. Да еще решета не забудь прокипятить да почистить… Углей припаси… — Ладно, — послышалось из бани. Сама Поля не показалась, застеснялась, может. Набрав охапку дров, Костя внес их в баню, сложил аккуратно возле плиты. — Вот тебе на следующий раз. А ты, видно, много работаешь. И стираешь, и полощешь, и гладишь, да еще за пекарей решетами гремишь… А денег на одежду не наработала… — Наработаю еще, — сердито огрызнулась она, выжимая скатерть. Бросила ее в корзину, стала вытирать руки о ситцевый передник, глядя при этом, как аккуратно разбирает он разбросанные по полу щепки, поленья, складывая их в кучу возле входа в баню. — Кой–как все у тебя. Запнешься, нос разобьешь… — Да не успеваешь прибираться, — призналась она. — Все бегом… — В профсоюзе не состоишь? — На что он мне, профсоюз? — А следил бы, чтобы лишнего не перерабатывала на нэпмана… Оштрафовать надо бы твоего хозяина. Наверное, по двенадцати часов гнешь спину на него возле этого белья. Вот повидаю я инспектора труда. Поля помолчала, сняв с пояса передник, повесила его на гвоздь. Степенность и рассудительность пожилой женщины зазвучали в ее строгом голосе: — Не надо мне профсоюзов. Кормить кормит хозяин, койка есть под лестницей, денег немного дает. А ну–ка выгонит, куда я — искать работу по такому холоду. Лицо ее помрачнело. Нелюбезно глянув на него, присела, стала вытаскивать из печи головни на широкий совок. Выбежала на улицу, оставляя за собой синюю струйку дыма. Вернулась, сердито грохнула крышкой жаровни. — Сама–то откуда? Слышишь? — А зачем тебе знать? Он помотал головой: ну и девка, полынь–трава. Снова подсел на скамью. Бледный свет от оконца лег ему на колени серыми пятнами, точно это были мыльные хлопья. Он даже двинулся, чтобы сбросить с коленей эти мазки. — Хочу знать о тебе… — Ну, мало ли там еще выдумаете, — отрезала она, набирая в совок теперь углей, ссыпая их в жаровню. — Нет, постой, — уже сердито проговорил он. — Считай, что для милиции даешь ответ. Она как задумалась над этими словами и, выдвигая палкой скачущие игриво куски тлеющего синим пламенем дерева, сказала: — Из–под Самары я… А сюда приехала в позапрошлом году… Голод был у нас тогда большой, знаете, чай. Лебеду варили да ели, солому жевали даже, дуранда вместо пряника. Братик мой помер, а мы с мамкой незнамо как и выжили. Свету уже не видели от голода. Хорошо, сельсовет помог хлебом да картошкой. Через год и хлеб уродился, а мать заговаривать стала: едем прочь. Как опять недород да засуха, опять лебеду придется толочь в ступе… Поехали в Тверь, у матери там кто–то знакомый… Да не доехали… Она замолчала вдруг, лицо ее перекосилось, визгнула приглушенно — и он почему–то сразу увидел ее там, под Самарой, в деревне, — высыхающей от голода, умирающей тихо, может, вот в таких приглушенных рыданьях. Отвернулся, чтобы не видеть слез, заблестевших на ее щеках. — Ну ладно, — попросил виновато. — Не рассказывай тогда. Но она точно не расслышала, заговорила быстро и с какой–то успокоенностью в голосе: — Доехали до Рыбинска на пароходе. А там мать враз зачахла. Вдруг слабеть стала. Глядит, тревожная такая, а слов нет. Только губы шевелятся. Отнесли матросы на носилках ее в больницу. Идут, ругаются страх как, а я за ними плетусь и плачу. А мать всё тревожная такая, смотрит только и молчит, будто язык отнялся. Старушка шла какая–то, все спрашивала, что с ней. А к вечеру и не стало матери, одна я осталась. Сидела на ступеньках больницы, на реку смотрела, а не плакала. Лодки, пароходик такой веселый, а вода — желтая от солнца… Красиво так было… По воде листочки с дерева разные: и красные, и черные, и светлые — веночком у берега плавали… И больница там красивая, — добавила, глядя задумчиво в пол, — как храм в Самаре возле реки… Ой, что же это? — вдруг спохватилась она. — Закрывать надо заслонку… — Ну, дальше–то что было? — А что дальше… Милиционер пришел и увел меня. В приют увел. Айда–ка, говорит. А мать без меля уже схоронили. Не знаю и где… «Крест деревянный с номером, — невольно подумал он, — сколько таких крестов по голодбеженцам по берегам Волги осталось». Он даже закрыл глаза перед видениями совсем недавнего прошлого. Эти толпы людей, голодных, в лохмотьях, измученных странствиями по чужим краям, осаждающих столовки, где выдавали редкие и скудные обеды. Эти так называемые «дома–убежища», в которых были выломаны полы, выбиты стекла и где они лежали вповалку, где умирали и рожали, где спасали друг друга и где губили друг друга. Эти бредущие по поселкам, по деревням женщины и дети, с котомками, со свинцовыми ногами, со стеклянными, отчаявшимися глазами, под равнодушными к страданиям дождями, под ветрами, под снегом. И эти работники губэваков, тоже похожие на голодбеженцев измученными лицами, истерзанными нервами, кричавшие ему в лицо: «Лучше бы ты с хлебом к ним!.. С хлебом бы!» — Как в приюте жилось, Поля? Поля даже руками развела: — Да нешто не знаете, как в приютах живут? Матрацы — в дырах. Кормили одной вермишелью без масла, да шрапнелью, да баландой всякой. Да еще с больными поместили. Душища страшная была в комнате. Работать заставляли. Дрова носить да на огородах убираться. Сбежала. Милиционер тот же выловил меня на вокзале. Теперь привез сюда в детский дом, первый, знаете, чай. Но я и оттуда сбежала. Устроилась к конфетчику… — Это, наверно, на Февральской который? — Там, — охотно подтвердила она. — Морока была. Если ребенок не плачет, а спит, заворачивай конфеты в бумажки. Заплакал — к ребенку беги. Большая семья у конфетчика, и все только о конфетах, как бы побольше навертеть да побольше заработать. Стали было и меня посылать на базар. Надоело… — Опять сбежала? — Опять, — подтвердила она все так же весело и покосилась на корзину. — А пора мне, дяденька, и ехать. Не успею всего переделать, так, чего доброго, и не покормят… «Эх ты, — подумал он с огорчением, — вот уже для семнадцатилетней девчонки он дяденька. А ведь всего двадцать два с небольшим». — Ты зови меня Костей, — попросил он, попытавшись улыбнуться приятельски, и даже подмигнул ей. — Попроще все же. Она так и прыснула — и зарумянилась сразу, на щеке мелькнула и исчезла едва заметная ямочка: — Костя… Из милиции — и Костя… — Ну, Константином Пантелеевичем тогда… Потом куда пошла? Как к Синягину попала? — А встретила одну девчонку, в Рыбинске вместе в приюте жили. Говорит, пойдем в одно место. Весело будет. Пошла с ней. Думала, хоть покормят. Ливенка играла. Парень какой–то песни пел… Такой косоглазый, рыжий. «Жох», — догадался он сразу. — А тут вдруг милиция с обходом. В очках один от вас. Не похож на милиционера. Такой обходительный. «Саша Карасев. Конечно, Саша». — Ну, и привели в уголовный розыск… Протокол написал этот, в очках. По–доброму говорил со мной. Советовал учиться. «Саша Карасев, — подумал он. — Некому, кроме него, такие вещи говорить». — День в казематке просидела, а потом отправили меня поездом в колонию. Не одну меня, были еще мальчишки и девчонки. На берегу озера она, рядом с монастырем. Тоже не сладко было. Как–то воспитательница говорит: «Поди–ка в сторожку, Поля. Надо там прибрать, занавесочки повесить. Для сторожа». Ну, пошла я. Тут и монах какой–то появился. Перепугалась я да прочь. Ну, а воспитательница потом поедом стала меня есть. На самую грязную работу ставила. Как–то поехала я с возчиком воду черпать для огорода, он зазевался, а я в город, на поезд и сюда вот. Искать стала подругу ту, но не нашла. Нанялась в няньки к судье. Хороший был человек. И жена добрая. А ребенок — горластый страшно. Ну, прямо грач на дереве. День и ночь горланил, глотошный какой–то. И что мне втемяшилось в голову, сама не знаю, — только про карасин стала думать. Вот налью я в тебя карасину, и перестанешь кричать тогда. А бидон у дверей стоял. Раз это лезет в голову и еще раз — напугалась и ушла из дома. На биржу труда стала ходить. А там вот как–то один начальник заметил меня да послал в домработницы к булочнику. Дескать, понравишься — возьмет тебя в работницы… — Понравилась, значит? Поля кивнула головой с какой–то гордостью: — Значит, понравилась. Нравится мне здесь. Тепло, кормят. Хозяин обещал меня фицианткой сделать. Вот, говорит, открою еще приделок под кондитерскую, так и будешь подавать чай на подносе… В белом передничке накрахмаленном станешь разгуливать… Будто пава… Так и говорит, будто пава… — Боишься ты его, пава, — вставил насмешливо Костя. — Как же, фициантка… — передразнил он ее. — Вот и помалкиваешь. — Это с чего же боюсь я, — так и вскинулась девушка. — Он дядька не страшный. — Не страшный, а велел помалкивать, что видела. Ты и молчишь. Сказал он тебе, что не твое это дело, Аполлинария. Затаскают по судам… Так ведь было? Она нагнулась к корзине, поволокла ее было к порогу. Он перехватил ее руку, близко глядя в черные неласковые, пугливые опять глаза, тихо и внушительно проговорил: — Кланяться тебе ему не надо, Поля. Недолго им, нэпманам, осталось. Разгоним их. И бояться ему надо тебя. Потому что мы пролетариат, а наша власть пролетарская. Поняла? Значит, хозяин страны ты, а не Синягин. — Я — хозяин, — откинулась она вдруг, захохотала задорно, махнула рукой в него с недоверием и замолчала. — Видела я, как лежал тот дядька на снегу, — призналась нерешительно, все еще в душе колеблясь, наверное, признаваться или нет. — И еще видела одного. Он такой тонкий, лицо воротником прикрыто, шапка на голове. — А лица не запомнила? — Нет, не приметила… — Ты вот что, Поля, — может, увидишь его снова, скажи нам. Ну ко мне, значит, приходи. Где уголовный розыск, ты знаешь. А помогать милиции — это помогать нашей Советской Республике. Ты понимаешь это? Она все так же нерешительно кивнула головой, а он торопливо добавил: — Да и я рад буду тебя видеть… Что заставило сказать вот эти слова? Как будто кто за него проговорил их. Даже опустил голову, чтобы она не видела смущения на лице. А она изумилась, чуть не шепотом спросила: — Так уж и рад? — Конечно… Давай я тебе помогу поставить корзину. Он вытащил корзину на улицу, поставил на сани и пошел следом за ней, глядя, как остаются на снегу глубокие, поблескивающие сливочным маслом следы от железных полозьев. Возле ворот стоял грузчик, перетаскавший, как видно, все добро в пекарню, курил цигарку и пристально следил за их приближением. — Это кого же ты подцепила, девка? — закричал пьяным голосом. — Что это за детина? Она промолчала, а он с грустью подумал: жить в таком вот вертепе, возле этого дома, за которым недобрая слава. Оглядел ее — невысокая, в худеньком пальтеце, ботинки мужские, чулочки пробитые кой–где — нет времени, видно, даже заштопать, а ноги, поди–ка, леденеют там, на льду. И еще подумал: свернуть бы сейчас не к Волге — вот в этот переулок. Там несколько улиц, площадь, берег реки. И дом, где он живет, где в комнате хозяйничает вчера приехавшая на рождество в город мать. «Это Поля». «Кто это такая Поля?» «Сирота она. А еще — свидетель по делу об убийстве конторщика. Одеть бы ее потеплее, чтобы не мерзла там, на льду Волги…» — На работу бы тебе, на фабрику, — забрав у нее веревку, сказал он. Она, покорно выпустив руки, сунула их в карманы, пройдя несколько шагов, сказала грустно: — Кто меня возьмет… Не сумею я с машинами–то… Сколько повидал он таких девчонок, по сиротству попадавших в город. Что ждет ее впереди, в этом дворе, где пьяный грузчик, где дом, населенный социально опасным элементом? — Ты, смотри, держись, Поля, — попросил со строгостью отеческой, удивляя самого себя. — Покрепче стой на ногах. А на фабрику устрою я тебя. На табачную, говорят, скоро будут набирать вторую смену рабочих. Вот и замолвлю о тебе словечко. Есть там у меня знакомый, в уездной милиции служил раньше. Поможет непременно. В комсомол вступишь, заживешь по–пролетарски, по–хорошему. — Ладно, — ответила она, и в голосе ее он уловил искреннюю радость, и сам обрадовался, подмигнул ей, бойко хрустящей рядом по снегу башмаками. — Ну, а теперь пойду я по своим делам… Она перехватила веревку санок, потянула их к спуску. Шла, не оглядываясь, осторожно переступая сугробы и льдины, к Волге, где на берегу, у ледяных закраек, кланялись с богомольной истовостью студеной воде черные фигуры горожанок.

19

 Как возник тайный биржевой комитет? В двадцать третьем году, летом, на квартиру к Трубышеву пришли трое в низко надвинутых на глаза картузах. Предъявили ордер на обыск. Искали какое–то оружие. По сведениям милиции, дескать, здесь в переулке кто–то стреляет в граждан из винтовки или там из нагана. Ушли, забрав с собой семь с половиной аршин мануфактуры и около двухсот миллионов денег старыми знаками. Выяснилось, что были это налетчики. Вот тогда впервые познакомился Викентий Александрович Трубышев с инспектором Пахомовым. Высокий парень в простой косоворотке, застегнутой на все пуговицы, в выгоревшей фуражке, в поношенном пальто ходил по комнатам, осматривал их. Паркет в комнатах пора было перебирать, он хрустел, и казалось, что не деревянные брусочки под ногами, а первый и тонкий лед реки. От деревьев сада в комнатах было сумрачно. Мерцали, как горели тихим бездымным пламенем, подсвечники на крышке рояля, смотрели со стен, с картин пышногрудые дамы с лучистыми глазами, баюкающие на руках младенцев с ангельскими личиками; падали крылья ветряков в черном буйном небе, морские волны взлетали под потолком. Тяжелый письменный стол с мраморным прибором, медными чернильницами, с ящиками, выдвинутыми налетчиками, был густо залит чернилами. На полу в ванной мыльницы, гребенки, полотенца, мочалки — налетчики и здесь даже поискали: нет ли бриллиантов или золотых монет. Жена сидела в кресле, опустив голову на ладонь, погруженная в полуобморочное состояние. На кухне возилась прислуга — старушка: шаркала красным кирпичным порошком по кастрюле, что–то при этом потерянно бормоча. Дочери тоже сидели в креслах. — Это что же, — не выдержал Викентий Александрович, — так и впредь при новой власти будет. Приходи и грабь… — Викентий, — простонала жена. — Помолчи, бог с ним и с добром… — Добро вам будет возвращено, — сказал инспектор. — Когда — не говорю. Но постараемся быстро. Через два дня Викентия Александровича вызвали в уголовный розыск. В комнате напротив инспектора сидел парень, похожий на одного из тех, что приходил с липовым ордером. — Не признаете такого? — спросил инспектор, показав на парня. — Должен быть один из трех… Да, он самый, Викентий Александрович мог поклясться в этом. На подбородке царапины, щека искривлена. Тогда он чихал без конца, и сейчас захотелось сказать: — Ну–ка, милок, чихни, и тогда я тебя совсем узнаю… Но он помотал головой, разглядывая старательно и долго парня. — Нет, такого там у меня в квартире не было. — Вы точно говорите? — нахмурился Пахомов. У него была манера, видимо, сближать брови над переносицей, вырастал бугор, врезались тогда к глазам маленькие морщинки. Плоские щеки, кажущиеся даже прозрачными, покраснели, их зажгло, наверное, потому что он потер их ладонями, взглянул на парня: — Ну, а ты, Рундук, не помнишь этого дядю? Рундук потряс головой. И тогда Пахомов усмехнулся как–то нехотя, растягивая рот, ловя краешками губ потухшую папиросу: — У обоих, видно, пропала память. Ладно, — обратился он к Викентию Александровичу. — Там, внизу, в камере вещественных доказательств, возьмете свою мануфактуру. Денег сохранилась только половина, к сожалению. Викентий Александрович и тому был рад. Он ушел, унося с собой мануфактуру, набив карманы деньгами. Казалось бы, и все. Но еще через пару дней в трактире «Хуторок», куда переезжал, бывало, на пароходе Трубышев выпить бутылку пива или же лафитник портвейну, подсел за его столик сам хозяин Иван Евграфович, с которым был давно знаком. Потолковали о том о сем, а после старик, уважительно похлопав по руке посетителя, шепнул: — А про вас хорошо говорили… Кто это говорил хорошо и где? На это старик засмеялся только, потом признался: — Здесь вот сидели двое. И Трубышев понял, что благодарность каким–то образом успела дойти от того, с царапинами на подбородке. Он пожал в растерянности плечами. Право, лучше бы ему признаться надо было в тот день в комнате губрозыска. Только с того и начался близкий разговор трактирщика с кассиром фабрики. Нет, те трое выпали потом из поля зрения. Они к открытию тайной товарной биржи никакого отношения не имели. В номере на втором этаже за бутылками вина, за хорошей закуской, за чайком из самовара родилась идея у Викентия Александровича открыть тайное дело. А как? А очень просто. Пожаловался Иван Евграфович на то, что недостает ему хорошей рыбки. Щука там или лещ — уже старо для тонкого посетителя. Ему бы осетрины, или там красной рыбы, или икры паюсной. А она под Астраханью. А под Астраханью жил у Викентия Александровича племянник, механик на пароходике, бегающем от берега к берегу. — Рыбка будет, — пообещал, уходя из номера. — Но комиссионные… Комиссионные пошли сразу же. И те первые деньги с рыбки как обожгли Викентия Александровича. Да, есть губернская официальная товарная биржа, а если они свою, для частной торговли? А? Каково? Комиссионные. Очень просто пойдут деньги в карманы. А потом они уже вдвоем решали, как достать в Петрограде муку на Охте для Синягина, для Дымковского в Иваново–Вознесенске мануфактуру, для бывшего завода Либкена, где шпиговалась теперь колбаса частника Шашурова, ворвань и крахмал. Один раз пришел товар, а погрузить на ломовых лошадей Ивана Евграфовича некому было, разбежались в тот день грузчики. Сидел тогда за столом и пил пиво Егор Матвеевич Дужин — давнишний знакомый Ивана Евграфовича. Откуда знать было Викентию Александровичу, что за этим могучим мужиком с крупным носом, волнистым затылком гора судебных дел. Посчитал — тоже частник и только. И когда в номере они познакомились, Дужин без лишних разговоров пообещал найти людей для погрузки. Вот это и есть начало. Была государственная товарная биржа в особняке: там директор, секретарь, машинистки, курьеры, маклеры, маклериат. У каждого маклера план сделок — не меньше десяти в месяц. По закупке и продаже в губернии спичек и фаянса, пшеницы и осетрины, леса и керосина, миткаля и бумаги… Совещаются то и дело… Их биржа не в особняке, а в номере трактира «Хуторок». Без маклериата, без собраний, без приема в члены. А, как от государственной товарной биржи, сделки во все стороны: в Харьков и Ленинград, в Архангельск и Вологду, в Сызрань и Арзамас… Телеграммы. Телеграммы… Как птицы над заснеженной Россией. И стучат колеса вагонов: с фанерой и ворванью, с арзамасским луком, с румынками и палантинами. Полтора года все шло гладко. Полтора года стучали колесами по всей России комиссионеры тайного биржевого комитета. Кому какое дело, если где–то под Нижним Новгородом в таком же вот кредитном товариществе выпишут ордер фиктивный или удостоверение, а то даже служебную записку на получение в госоргановском магазине мануфактуры, подсолнечного масла или ржаной муки. Мол, для рабочих, мол, для сезонников… Кому какое

дело. В кооперации нет масла, а у Синягина есть. Отливает мужичку или бабенке из слободки за рубль килограмм и кладет прибыль в тридцать копеек в карман. Комиссионные… Они всем бегут в карман: и комиссионерам, и торговцам, и им, маклерам биржевого комитета. Все шло гладко. И не было печали и испуга за эти чуть ли не полтора года. Деньги шли, как вода в реке, не убывая. В номере за портвейном, за самоваром, подшучивая, посмеиваясь, ковыряя паюсную икру, разрывая осетрину парную, запивая пивом «Северянин» или «Пело», подбадривали друг друга на новое дело, на новый заказ для частной торговли в обгон государственной торговле. А то спускались вниз, в зал, за почетным столиком в углу слушали, как, притопывая ногами, похожая на палача в красном платье, поет Тамара романс про «утро туманное», как гремят клавиши пианино, как визжат разгульные девицы за столами. Восторгался Егор Матвеевич: — Фартовая жизнь наступила. И потирал крепкие скулы, и щерил беззубый рот на проходивших в плавном модном танце девиц. А Иван Евграфович смеялся дробненько, не забывая покрикивать на официантов, на поваров. Викентий Александрович курил трубку, сквозь табачные дымы смотрел на зал, на головы людей, и казалось ему, что он снова тот домовладелец и подрядчик крючных работ, как и до семнадцатого года, что все здесь должны кланяться ему в ноги. Бывало, вдруг грянет кулаком, со звоном, — подлетит официант, размахнется полотенцем, сунет его под левый локоток, согнется, — как в старые добрые времена. И он был доволен временем, которое называлось теперь новой экономической политикой. Так бы и все года. Пусть и коммунизм, но лишь бы частный капитал уживался с социалистическим, лишь бы все стояло на месте и не двигалось. Лишь бы не дымились трубы государственных фабрик и заводов, лишь бы безработица и разруха, лишь бы нехватка товаров, лишь бы легкий барыш. Можно бы тогда было жить и почитать большевиков, хвалить их за идеи, кланяться их идеям. Но вечно ли все это? Рождалась подчас тревога, но Викентий Александрович гнал ее прочь… Старательно кидал костяшки счетов, выписывал колонки цифр, сверял аккуратность и точность росписей плательщиков в ведомостях. Простой кассир, маленький человечек, крохотный винтик в могучей машине нового государства. Ниже травы, как говорят, и тише воды… Придет первым, живо за стол, очки на нос, счеты в руки и загремел, и костяшки как бубенцы у тройки, как в песне «и колокольчик, дар Валдая»… Деньги, деньги… Для техников, для возчиков, для конторщиков, для рабочих… Пачка за пачкой… Бывало, пачку, две, три в карман незаметно. Для Дымковского в ссуду тоже под три процента комиссионных. Для Ахова тоже на пару дней… Или для Синягина. Под срочное дело, под сливочное масло. Всегда сходило, всегда. Потому как ревизия не тревожила особенно, да и ревизоры приходили приблизительно в одно и то же время — приготовлялся. Касса была в порядке, комар носу не подточит, порядочек такой, что хвалили ревизоры. Облигации к облигациям, червонцы к червонцам, разменная монета к разменной… Но вот Миловидов. Следили, что ли, за ним? А теперь пропал Вощинин. Куда? Где? Так спрашивала хозяйка, прибредшая прямо на фабрику. Два дня не был, комната закрыта. Куда? Где? Сидел в беспокойных мыслях Викентий Александрович, не подымая головы на сослуживцев. То и дело выбегал с трубкой в коридор. А в коридоре сквозь тонкие перегородки голоса других сотрудников и тоже: «Где? Что?» И было такое, что из тьмы курилки, из дыма вырастало бледное лицо Вощинина. Качалось, нависало над головой, и, не выдержав, не докурив трубку, снова вбегал Викентий Александрович в комнату, совсем непохожий на себя. Бухгалтер, надменная дама, окончившая когда–то епархиальное училище, один раз сказала: — Вы как в пляске святого Витта, Викентий Александрович… Он пошутил в ответ: — Эта болезнь свойственна в молодом возрасте, а я слава богу… А цифры на счетах путались, выскакивали куда–то, убегали, не соединялись, не вычитались. Гремел счетами, вздрагивал от телефонного звонка. Прислушивался: вот сейчас, вот сейчас. Вот шаги по коридору мимо бухгалтерии, сначала к директору, потом к сотрудникам, потом к ним. И шаги простукали, неторопливые, замерли в кабинете директора. И понеслось по комнатам: «Пахомов», «Инспектор Пахомов»… Немного говорил с директором инспектор, немного с сотрудниками, да и понятно: никто ничего сказать не мог. Но вот открылась дверь, и он вошел, моргая, точно мучила глаза резь, приклонив голову, приглядываясь к сидящим в бухгалтерии. — Кто из вас последним видел счетовода Вощинина? Так и вздрогнул Викентий Александрович. Ждал приветствия, а вместо приветствия вот оно — сразу. Кивнул головой, приподнялся: — Я видел. Инспектор поздоровался со всеми, прошел к столу Викентия Александровича, сел на свободный стул, локоть на стол и взгляд в упор, спокойно и расчетливо, не мигая, точно рези сразу прошли, как узнал о том, кто последним видел Вощинина. Лицо его, темноватое, с плоскими щеками, таило в себе что–то загадочное и опасное для Викентия Александровича. И, не выдержав этого, он первым проговорил торопливо: — А ведь мы знакомы с вами, товарищ инспектор. — Это я помню, — ответил инспектор, не улыбнувшись, как–то рассеянно, проглядывая быстро других сотрудников бухгалтерии. — Времени немного прошло… — Тех двоих так и не взяли вы тогда? Одного судили за мое имущество… — За другие дела судили тех двоих, — снова как–то рассеянно отозвался инспектор, и эти слова успокоили Викентия Александровича. Он вытянул из кармана трубку, стал наминать горячие остатки табака, набравшись сил спокойно смотреть в лицо инспектору, который, вынув из кармана фотографию, сказал: — Убит ножом ваш Вощинин. На Овражьей улице… Так и ахнул Викентий Александрович, уставился на фотокарточку, на кадык бывшего счетовода, на его закрытые глаза. — Так когда видели вы Вощинина? — спросил инспектор, снимая локоть со стола, убрав фотокарточку в карман. — Расскажите… — Пожалуйста, — ответил Викентий Александрович. — Кажется, позавчера. Ну да. Вышли вместе. Постояли на крыльце. А о чем говорили? Разве же упомнишь… Шел снег, кажется… Вот о снеге и говорили… Колокола в небе звучали… О церкви, кажется, о колоколах… Ну и разошлись. Он своим тротуаром, а я в Глазной переулок. Помните, наверное, еще где моя квартира… В Глазном переулке… Ну да, может, и забыли, — тут же воскликнул он с какой–то радостью в голосе. — Ведь у вас каждый день столько происшествий… Тут и разбой, и грабеж… — Разбой и грабеж, — повторил инспектор, стряхивая с полы шубы табачные крошки, налетевшие со стола Викентия Александровича. — А еще что–нибудь добавить насчет вашего сотрудника? Подозрительных не видели? Значит, он, Егор Матвеевич, и тот Сынок стояли где–то в темноте. Возле забора или же за углом дома. Смотрели на них. Так бы и сказать сейчас инспектору. Инспектор бы вынул лист бумаги, написал в протоколе наверху фамилию Трубышева и занес бы показание. — Нет, никого не видел, — торопливо ответил Викентий Александрович. — Проходила дама, такая, в горжетке, в муфточках… Но, сами понимаете, — рассмеялся он осторожно, — много ли в истории женщин, наносящих удар ножом в человека… — Да–да… Кого–нибудь подозреваете? Инспектор чуть склонил голову, прислушиваясь к шагам за дверями, — там ходили сотрудники из других комнат, там слушали, там шептались бог знает только и о чем. Викентий Александрович пожал плечами, трубка стукнула о зубы, и в его светло–голубые глаза явилось спокойствие, граничащее даже с иронией: — И подозревал — не сказал бы, товарищ инспектор. Можно залить грязью человека, и зря. Знал я одного. Едва не застрелился из–за ложного обвинения. Хорошо, все выяснилось в благополучную сторону. Вероятно, какая–нибудь классовая месть. Он был из класса имущих. Мать из разорившихся дворян… — Вы тоже в свое время были из класса имущих, — снова положил локоть на стол инспектор, снова глядя пристально и холодно в лицо Викентию Александровичу. — Вроде как подрядчик крючных работ. Владели большим домом на Духовской? Викентий Александрович кивнул, попытался рассердиться: — Все это известно в моем формулярном списке. Был… Но в старое время. Теперь, как все, на посту у народа, так, кажется, пишет наша губернская газета в передних колонках. И ничего удивительного, и ничего странного. Сколько бывших имущих перешло на сторону Советской власти, сколько специалистов из имущего класса. На табачной фабрике, знаю я, инженером работает Вахрамеев — из родни отцов города. Отличный специалист, Почему же его не принять на работу? А генерал Брусилов? Герой русской армии, так сказать, вознесение господне, а услуги народу — пожалуйста. И напрасно вы меня вроде как попрекаете прежним сословием. Инспектор поднялся со стула. Он проговорил все так же холодно и все так же ощупывающе глядя на трубку Викентия Александровича, на его светло–голубые глаза, на аккуратную бородку: — Прошу прощения, если чем–то обидел, гражданин Трубышев… Он направился к выходу, а Викентий Александрович, поднятый неведомой силой, вскочил за ним следом: — Как вы считаете, найдется тот, что с ножом?.. — Найдем, тогда скажем, — не обернулся инспектор. Хлопнула резко за ним дверь. Викентий Александрович вышел в курилку, здесь, в толпе своих сослуживцев, попытался быть развязным и разговорчивым. Он сочувствовал, он ахал, он стукал себя по лбу черенком трубки, сожалея, что в тот вечер не пригласил Вощинина куда–нибудь в ресторан, или в пивную, или, на худой конец, к себе домой… — Как все в жизни может быть, — бормотал он соболезнующим тоном, — иди мы вместе, и сейчас наш Георгий Петрович с нами пускал бы дымок в этой комнате… Вместо того… Ах, бог ты мой…

20

 Тяжела стала лестница для Викентия Александровича. Как с грузом, поднялся наверх. Монетки–рыбки мелькнули в аквариуме и исчезли в траве. Так бы вот и ему, Викентию Александровичу. В траву. Постоял возле аквариума, погладил стекло, холодное, отпотевшее. «Камера, — подумалось. — Так и камера из четырех стен…» Отшатнулся, вошел в номер, в их номер. Сидели уже за столом Иван Евграфович и Дужин. Они смотрели на него. Молчали. Трубышев прошел к столу, сел. Потащил трубку из кармана, снова сунул ее в карман. Ухватил бутылку, налил портвейну. И отодвинул стакан. Взял вилку, ткнул в кусок осетрины, а есть не стал. — Вощинина зарезали. Дужин как–то странно поглядел на трактирщика. Тот погладил лоб ладошкой, точно проверял, нет ли жара у него. — На Овражьей улице, — продолжал быстро Викентий Александрович. — Не тот ли Сынок? — вдруг обернулся он к Дужину. — Уж не приказание ли отдал… — Не отдавал я приказов. Не судья, — хмуро бросил Егор Матвеевич. — Не Окружной суд… А дело было… Он покосился на Ивана Евграфовича, тот втянул ноздрями воздух. Хотел сказать, наверное, что опять тянет в отдушину вонью с кухни. Покряхтел, пожевал привычно сыр. Только сыр и ел Пастырев — имея нездоровые кишки. Сыр, да молоко, да теплый творог. — Был у меня Сынок, — проговорил негромко Егор Матвеевич. — Вчера еще. Сказал, что пришил твоего счетовода. Хотел поговорить, а тот закричал. Стал рыпаться. Ну, а Сынок терпеть не может… Случайно все вышло. Точно накаркали мы… Но, может, и по делу. Сам же ботал, что завалится в другом городе, попалит нас всех сразу… — Черт знает что, — пробормотал Трубышев. Вот теперь он выпил стакан вина, пожевал рыбы. Может, это, и верно, к лучшему. В коридоре кто–то прошел, и они привычно все насторожились, повернулись к дверям. Всегда они в тревоге. До коих так будет? — Наше дело тут маленькое, — наконец вымолвил Пастырев, — пусть Сынок и отвечает. — Конечно, — обрадовался Викентий Александрович. — Все это нас не касается. Все это мимо нас… Мы приговор не выносили… Он вдруг ощутил прилив аппетита, зажевал осетрину. Те двое тоже приободрились. Вот чему–то рассмеялся Егор Матвеевич, потянулся за портсигаром. Иван Евграфович стал рассказывать о вчерашнем вечере в «Хуторке», о том, как с ножом бросился мужик на какую–то свою сожительницу. Будто бы эта сожительница здесь, в трактире, укрылась в темном углу с каким–то посетителем, обнимались и, может, еще черт знает что там… Иван Евграфович пошлепал ладошкой по лбу. — Закроют мое заведение, чего доброго, за такие скандалы. И так власти десять тысяч рублей в год уравнительного налога берут. Разузнают о скандалах — еще столько же прибавят. Тут сразу караул закричишь… — Да и все–то нам надо бы закрывать, — проговорил тут вдруг Викентий Александрович. — Хватит… Чувствую, что потянулся к нам розыск, что начинают искать. Неспроста взяли Миловидова. Теперь вот Вощинин… — Ну, Миловидову сказать нечего, — успокоил его снова Пастырев. — Помолчит. Говорить ему нечего, — повторил он в раздумье, но голос был неуверенный и тихий. И, глянув в его бегающие глазки, опустил Викентий Александрович вилку, снова пропало желание жевать эту подсоленую осетрину. Нет, покоя не было. Была тревога. Как червячок какой–то сидел там, в душе, и точил, точил, и сукровица, черная и густая, замазывала сердце Викентию Александровичу, и он ощутил в нем тягучую и медленную боль. Погладил грудь, усмехнулся: — Нервничать мы стали, это уже плохо. Может, и правда, разойдемся и больше не будем встречаться… Так легче… Пусть ищут. Дужин вздохнул, проговорил с каким–то раздражением: — Значит, я зря шарился возле склада. Вагоны стоят с мукой, с размола пришли из Рыбинска. Можно было бы мешков десять убрать. Склад в стороне. А стрелок сменяется через восемь часов. Есть один мне знакомый. Поговорил я с ним. Пообещал ему денег… Чесал долго затылок. Ну, пьяница мужик… Раз пьяница, деньги манят. Согласился пропустить моих ребят. Десяток уведем и скроем… Не заметят. А то жаль дивиденды терять. Он как–то просительно оглядел обоих. Иван Евграфович вздохнул, не ответил. Викентий Александрович строго и нехотя сказал: — В помощники уголовный мир берем? Это уже пахнет статьями, Егор Матвеевич. — От нас давно статьями пахнет, — прорычал злобно Дужин. — Или не кумекаешь, Викентий? Трубышев вздрогнул даже, он встал, подошел к двери. Выглянул в коридор — там возле аквариума стоял, покачиваясь, какой–то мужчина и напевал. Закрыв дверь, Трубышев прислонился к стене. — Уж не подслушивал ли? Трактирщик просеменил быстро, тоже выглянул. Покачал головой, засмеялся: — Чудится тебе, Викентий. Это же мужик из конторы Льноснаба. Каждый вечер болтается сюда. По–моему, растратчик… — Какой ты стал боязливый, — вдруг угрюмо сказал Дужин Трубышеву. — Что же так–то опасаться. За Вощинина мы не в ответе. А с мукой провернут ребята. Опять же не наше будет дело, предупрежу… Трубышев сел за стол. Он потянулся в карман, вынул колоду карт. — Не сыграть ли партию? Трактирщик покачал головой. Дужин тоже буркнул: — Не до карт, Викентий… Может, вниз, посидим? Теперь злобно засмеялся Трубышев: — Вот–вот, только сейчас все втроем… Они переглянулись, и каждый в чужом взгляде увидел тревогу и ту тоску, которую видел Трубышев в глазах Вощинина на вокзале.

21

 Отпевали Вощинина в церкви. Церковь в эти годы для Викентия Александровича стала вроде некоего островка той старой и доброй для него царской России, не смытого половодьем пролетарской революции. В серебряных окладах образов, в «житиях» святых, в кольчужном блеске рясы священника, в трепете свечных огней, в угаре расплавленного воска и ладана, в сказочных отголосках под бездонной пропастью купола, в гулком до дрожи в сердце ударе колокола где–то в небе, подобном близкому грому, в тихих вздохах, в шарканье ног, в скорбных выкриках и торопливых взмахах рук богомольцев — находил он истинное успокоение и радость. И сам крестился истово, и отбивал поклоны, как рубил дрова топором, и с содроганием и сладостью в сердце шел к висящему на груди священника, как старинный меч, широкому и медному кресту с серебряной рукоятью, и прикладывался к нему, не зная брезгливости, а лишь обжигаясь об него… У гроба Вощинина ему стало жутко в этом синем ладанном чаду. Стоя за спинами сослуживцев, прислушиваясь к невнятному бормотанью священника, клокочущему плачу матери Вощинина, он все порывался отступить спиной назад, выбежать вдруг на паперть, где нищенки и калеки, как императорская охрана церковных врат. А ноги пристыли к камню пола, и стоял, вздыхая, покрываясь липкой испариной и не смея протереть лицо и шею платком или шарфом. Потом вместе со всеми шел узкими тропами вдоль засыпанных снегом крестов и оград кладбища, слушал поспешные речи, — набрав земли со снегом, не решился бросить в гулкую пустоту ямы и, разжав незаметно кулак, выбрался из толпы. Идя затоптанной тропой, поспешно закурил трубку, для успокоения. На дороге тоже стоял народ из любопытствующих. Как же — убитый ночью молодой мужчина. Бабы, девки в цветастых полушалках, щелкающие семечки, мужики в ватниках, армяках, нагольных тулупах, с равнодушными лицами. Над головами синие дымки, летящие из раскрытой двери кузни, пристроенной в стенах старой часовенки. Викентий Александрович вошел в толпу, задвигал плечами, проталкиваясь, и остановился. Перед ним стоял инспектор Пахомов. Ворот шубы поднят, во рту папироса, потухшая, кажется. Глаза тоже, как и у всех вокруг, равнодушные. Точно от нечего делать и он, инспектор, пришел сюда по морозцу на кладбище. Постоять, покурить да послушать болтовню. — И вы здесь, товарищ… И Викентий Александрович осекся, увидев, как сдвинулись на лбу у инспектора те незаметные ранние морщинки. Понятно, звание тут называть ни к чему. — Проводить нашего сослуживца, значит? — забормотал Викентий Александрович, пытаясь улыбнуться, а сам чувствуя, как холодеют ноги в валенках. — Проводить, — ответил инспектор. Он перевел глаза на карманы Викентия Александровича, и тот невольно тоже быстро глянул на свои карманы и увидел странную усмешку инспектора. — Конечно, — проговорил теперь торопливо Викентий Александрович. — Такой молодой, полный сил… — Молодой и полный сил, — согласился инспектор и отвернулся, словно бы заинтересовали его двинувшиеся по тропе люди. Викентий Александрович, не попрощавшись, стал продвигаться к воротам. И все же казалось, что сейчас вот ляжет ему на плечо рука инспектора и голос над ухом заставит вздрогнуть как от нежданного грома: «Остановитесь, Трубышев». Но рука не коснулась его плеча, и Викентий Александрович за воротами уже воровато оглянулся. Куда–то вдруг сразу затерялся инспектор Пахомов — не видно было его фуражки среди шапок. И это опять сковало страхом тело фабричного кассира… На поминках пил вино, закусывал, болтал пьяно и все жалел тоже вместе со всеми такого молодого и приятного человека, каким был на земле Георгий Петрович. Но почему–то, когда стихал пьяный шум, и подымался кто–то, чтобы сказать два слова о покойном, и наступила тишина, в тишине этой выходил невидимо из толстых монастырских стен комнаты инспектор Пахомов, пряча в ворот шубы лицо. И тогда Викентий Александрович закрывал глаза, и хотелось ему оказаться сейчас в вагоне поезда, уносящего его туда, куда он советовал скрыться совсем недавно Вощинину. В Тифлис или Нахичевань…

22

 Он пришел рано утром, когда Горбун еще только растапливал печь. Без стука встал на пороге, сгибаясь, и было похоже — не видел он ничего перед собой или же не решался двинуться с места, охваченный какой–то болью в ногах. Оглянувшись, Горбун выронил из рук полено. Уж на что он почитаем в блатном мире был, но Хива выше. Хива — это каторжник, майданщик. Огромный, с плохо различимым в сумраке лицом, он нагнал тоску в душу Горбуна этим молчанием. Но вот двинулся наконец, шагнул к столу, уселся на табурет, достал из кармана бутылку: — Ну, здорово, Горбун. Давно я тебя не видел. — Я слышал, — отозвался тот, подымаясь, отряхивая с коленей ватных штанов щепки, — вроде мещанина заделался. На дела не ходишь… — Не хожу, — согласился без движения Хива. Но глаза поморгали быстро — так же вот, бывает, моргает Хрусталь. Есть такая манера у блатных, словно всякий раз молча говорят на каком–то своем, без слов, языке, будто телеграфируют, как матросы на корабле. Табурет тяжко затрещал — это Хива потянулся за металлическими кружками в углу стола. — Найдется что вроде корки? — Да капуста только… — Давай капусту… — Ай, вот еще сало, — проговорил как–то нехотя Горбун, подсаживаясь в угол к окну, завешенному брезентом, с опаской поглядывая на нежданного гостя. — Хрусталь с Ушковым заходили тут как–то. Не доели… — Слышал о таких. Вот они–то мне и нужны… — Хива налил в кружки вина, сунул одну Горбуну. Подождал, пока тот не выпьет покорно, сам поелозил по краю кружки беззубым ртом. Вытирал рот долго и задумчиво, косясь на стреляющие револьверными выстрелами поленья. Спросил совсем вроде бы не дело: — Хорошо топится печь? — Хорошо, — ответил Горбун, заедая вино салом, хрупая капустой торопливо, давясь даже, точно чуя на своей шее эти тяжелые красные пальцы, лежащие все еще на кружке. — А у меня развалилась. Собирался осенью затеять ремонт, а печник, будь он неладен, разбился. Свалился с чердака. В подпитии был, как прокладывал борова на чердаке, полез, зацепился за балку ногой да в темноте в сени вниз башкой. Но не печь занимала голову Горбуна, а неожиданный приход. И, не вытерпев, он спросил: — На «дело» метишь? — На дело, — признался Хива тихо и как–то угрожающе. Он снова поелозил темными деснами по кружке а опять привычно стал оглаживать тяжелый подбородок ладонью. — Чать, тебе не хватает добра? Живешь в своем доме, и животина всякая. И в ресторане сидишь, коль надо, а вокруг тебя официанты, как вокруг фабриканта прежде в «Царьграде» или «Бристоле»… — Есть такое дело… Гость погладил тяжелое лицо, кивнул на печь: — Вроде как тухнет… — Уж дрова, — встрепенулся, бодрея и смелея, Горбун. — Сушь разве найдешь на берегу реки. Там собираю все, что выкинет по воде полой или к осени с затонов. Хива промолчал. Молча следил он, как шарится Горбун в дымящихся дровах, как подкладывает надранную заранее бересту. Огонь заплясал, забурчал, заскакал на его меловом лице. Закрыв дверку, Горбун вернулся на свое место, и тогда Хива пригнулся к нему: — Вот что… Надо десяток мешков увести со склада «Хлебопродукт». — Это как же? Горбун покидал в ладони потухший уголек, как обжигаясь им, и спросил: — Кормить нечем свиней своих? — Ботаешь не дело, — помотал головой Хива и даже усмехнулся едва заметно и тут же сурово погасил эту усмешку: — Кто же пшеничной мукой кормит свиней? У меня отруби для этого есть. С маслобойки достаю… А надо муку булочнику Синягину. Без муки остался. Того гляди, прогорит. — А и пусть прогорит, — спокойно отозвался Горбун. — Не одним нам мыкаться в нищете. Пусть и он походит бедняком. Неча холки отращивать. — Ты слушай знай, — грубо прикрикнул Хива, и эти заходившие мослы на щеках испугали Горбуна. Да, это был тот Хива, с которым еще до мировой войны они ходили на дела. Страшен и жуток бывал Хива где–нибудь в квартире. Не дай бог ему подвернуться под руку, не дай бог, если жилец вздумает заорать. Не жилец тогда… Жалости у него было как у полена… Старик даже поежился. Он слез с табурета, забрался на койку, точно здесь было безопаснее, и стал смотреть на огонь, будто забыв, что за столом сидит гость. — Я тебе вот что скажу… Хива тоже пересел на койку, рядом с Горбуном, и койка стукнула о стенку звонко, так что Хива согнулся, зашарил в кармане. А вынул папиросы, обыкновенную «Смычку». — Ребяток, Хрусталя и Ушкова, надо увидеть быстро. Понял? — Это как же я их найду быстро, — забурчал было Горбун. Но Хива вынул из кармана деньги, кинул на койку: — Сразу выдаю. Горбун невольно схватил горстку денег, стал гладить и тут же отдернул руку, поглядел на Хиву, а тот едва не на ухо: — Взять надо сегодня. На «Хлебопродукте», запомни. Лошадь будет к девяти у казначейства. Возчик — свой парень. С охраной там никуда не годится дело. Жилые дома прямо на двор выходят. Разгуливай свободно. В крайнем доме Наташка живет. Пусть у нее пересидят сначала. Со сторожем Никодимом я переговорил уже. Он постарается не заметить. Муку брать во втором складе, из вагона прямо. Подъедете со стороны путей. — Узнаю, — сказал Горбун восхищенно. — Узнаю я тебя, Хива. Неспроста так тебе легко давались дела. Готовил потому что всегда как следует… Хива будто не расслышал этой похвалы, он снова заговорил, уже требовательно и быстро: — Лошадку запомни. Мышастая, а парень из «малины», свой. Хрусталь и Ушков будут брать, а на стрему пацанов подыщи. Мало ли, второй сторож послышит что–то. Есть такие? — Как не быть… Вон Би Бо Бо или Колька Болтай Ногами… Шляются тут по переулкам часто… Пойдут, как прикажем… Горбун вдруг совсем оживился, как прослышал про Наташку, про подкупленного сторожа. Он даже захихикал отчего–то. — Ну–ну, — нахмурился Хива. — Чего тебя разобрало, Горбун. Смотри только, чтобы все шито–крыто. Как возьмут мешки, пусть к тебе везут. Спрятать есть где? — В сарае дровами забросаем. Не разглядишь. — А через пару дней пойдешь к Синягину, чтобы забрал муку. Понял? — Как не понять. — Ну, и ладно тогда… Коль засыплются, пусть помалкивают. Хива потер шею, глянул на Горбуна. Он знал этот взгляд. Он встречал его на воле, на воровских «малинах», в камерах тюрьмы, на допросах, когда их сводили один на один. — Разве же тебя выдашь, Хива, — усмехнулся Горбун, — кому жить неохота. — Хрусталя я встречал, — продолжал так же строго тот, — а Ушкову передай обо мне. Мало ли — новичок. Пусть знает. Ребяток этих твоих тоже предупреди, чтобы не распускали языки… Мол, наняли, а кто — не знаем… И точка… Он плеснул себе еще немного в кружку, допил, не торопясь уже, и пожаловался: — И что такое, Горбун, как поволнуюсь, так ноет в животе, спасу нет. Он похлопал себя по коленкам, вздохнул, а Горбун сказал: — От годов это, Егор. Тоже стареешь. И налетчиков время теребит, выходит. — Еще и как, — улыбнулся Хива. Он встал, протянул руку. Сжал ладонь Горбуна с какой–то непонятной силой, как бы пожатием этим говоря: смотри, вот какая еще у меня сила в теле, хотя пусть и ноет в животе. Потом глянул Горбуну в глаза и пошел к двери. Оставшись один, Горбун пересчитал деньги, сунул их в карман ватника, подумал: «И половины ребяткам хватит за такое простое дело». Он пропустил пару глотков крепкого вонючего вина собственной выделки, повеселел снова и замурлыкал ту самую, что в прошлый раз пели у него гостившие на квартире Хрусталь с Ушковым.

23

 После обеда агенты, как обычно, принимали посетителей, свидетелей, вызванных повестками. Тяжелый лохматый мужчина бубнил над составляющим протокол Васей Зубковым: — Одни штрафы с этой «конфеткой», гражданин начальник… Женщина, в дорогом пальто, накрашенная, разглядывала фотографии, разложенные перед ней Барабановым, и качала головой: — Нет… Тот в желтом дождевике был. — Дождевик можно снять, — хмуро говорил Барабанов. — А лицо, лицо какое у него было? Женщина вздыхала и прятала руки в кофточку. — Такой перстень, такой перстень. Какай–то крестьянин, вызванный по делу хищения в кооперативе, говорил Саше Карасеву: — А он мне: ты, Хромов, тоже в сыщики записался. Мягко и заискивающе текла речь толстого гражданина с портфелем, поставленным на колени: — Уверяю, что я в Севпатоку по делу приехал, про кокаин никогда не слыхивал. И как он в номере очутился у меня, понять не могу. Ворвался вдруг в «дознанщицкую» Нил Кулагин. В распахнутой шубе, в сбитой на затылок шапке, сияющий. Он пробился между столами, уселся напротив Кости, разговаривавшего по телефону с начальником уездного уголовного стола по делу Миловидова. С чего это такой Кулагин? Повесив трубку, Костя спросил: — Или именины у тебя, Кулагин? Тогда Кулагин пригнулся, в ухо зашептал: — Из «Хуторка». Выяснил я, как велел ты. Потолковал с посудомойкой. А она мне: бывает такой с трубкой и бородкой. Не иначе как Трубышев… — Ну и что — бывает? У Трубышева, Нил, тоже две ноги, как и у тебя. Куда хочет, туда идет. — Допросить, может, и Трубышева, и трактирщика, — опять зашептал, тараща глаза, Кулагин. — Чего тянуть… Они, я думаю, та самая подпольная биржа. Больше некому. — А морщины порока есть на лице у Трубышева? — засмеявшись, спросил Костя. — Я их что–то не видел. Был на фабрике, разговаривал с ним, как с тобой вот, нос к носу. Лицо у него чистое, морщинки разве что только у глаз. На лбу есть одна или две, и то если хмурится. Что же, возьмем, а он под твою калькуляцию не подходит. Извиняться будем. Кулагин обиженно пожал плечами. Не ожидал он такого спокойствия от инспектора. Думал, наверное, что инспектор сейчас же бросится за ордером на арест. А на каком основании? — Доказательства где? — спросил строго Костя. — Ну, возьмешь, а что предъявишь? Ходит в трактир… И другие ходят. Подождем. В дело это все занесем. И узнал ты очень ценное, Нил. Но не спеши, как всегда. Говорил же я тебе про бабушку, которая спицами шевелит да шевелит. Ниточка бежит да бежит… Не суетись попусту… Я тебе вот что хочу сказать, — осуждающе покачал он головой, разглядывая снова агента. — Ходишь в распахнутой шубе, заломленной, как у приказчика, шапке. Ну, в темноте — ладно, у себя во дворе — тоже ладно. Но здесь, — кивнул он на посетителей, — ты должен быть в порядке. Да и не только к тебе это относится, — добавил он, посмотрев на Барабанова, на его расстегнутый ворот гимнастерки. — Есть и другие агенты, что ходят нараспашку. Шумим, стучим, хохочем во весь рот в губрозыске. Хлопаем друг друга по плечам, по задницам. В ремни играем в уборной. Табак курим в коридоре прямо, а не в курилке. А разговор: «Сашуха», «Васюха»… Подтягиваться надо… Вот скоро проведем специальную летучку по этому вопросу. Он глянул в расстроенное лицо агента. Вместо похвалы — выговор. Улыбнулся, подмигнул ему: — Новое тебе задание, Кулагин. Правда, к делу Миловидова не относящееся. Прислали нам два новых фотоаппарата типа «Бертильон». На станции они. Эксперт просил выделить кого–нибудь поплотнее. Ну, а кто у нас поплотнее, кроме тебя. Потому что там еще всякие принадлежности к ним. Сода, растворители. После пяти поедете вместе с экспертом. Кулагин застегнул шубу, поправил шапку: — Надо раскрывать, а мы с растворителями… Увидев на лице инспектора улыбку, замолчал. Когда он вышел, Костя снова снял трубку телефона и попросил телефонистку соединить его со следователем Подсевкиным.

24

 Колька Болтай Ногами сидел на бирже труда в зале, на полу, опершись спиной о квадратный деревянный столб, и ждал, когда выглянет в окошечко или выйдет в зал нанимающий и объявит о наборе безработных на расчистку разваленных домов или на железнодорожные пути, откидывать снег с рельсов и шпал. Пришел он сюда не потому вовсе, что велел ему инспектор дядя Костя. Шел мимо да и заглянул. А тут хоть и холодно, но весело. Парни сидят на подоконнике, поют песню, в которой одно слово нормальное, а два ругательных. Дразнят проходящих, задираются, того и гляди, около этого окна драка начнется. Какие–то мужчины, хорошо одетые, — кучкой возле окна. Еще одна толпа мужиков, пожалуй, из деревни, что–то про трактора бубнят. Где–то завод вроде как строится, и они метят туда. Метят, а толкутся здесь, как комары. Возле дверей, на полу, на самом сквозняке два старика. Некуда деться, может, вот и сидят. Котомки у ног, палки. Вытянули свои лапти. Через лапти перешагивает народ, ругает стариков. А они точно слепцы — смотрят друг на друга, молчат. Так и сидеть бы, но вот живот давал знать. Тянул он голодную песню. Вроде бы на Мытный отправиться, пошнырять возле лотков с пирожками, возле конфетниц. А то и в подвал завалиться под ткацкими каморками. Там наверняка Би Бо Бо. У него всегда шамовка в карманах. Где–нибудь слямзил кусок колбасы или французскую булку. Поделился бы. Пойти разве? Но вспомнил злые глаза беспризорника и остался сидеть. А тут вошел в зал биржи еще один безработный. В армячке, в валенках с загнутыми голенищами. Армячок перехвачен широким и крепким ремнем с бляхой. Лицо заиндевелое, с красным фонарем носа. Бороденка, как у старика, в инее белом. Заинтересовался им Колька Болтай Ногами. Ремнем больше. Хорошо бы его увести у мужика. Дали бы знатно за него на рынке на толкучем. Мужичок тем временем подошел к столбу и воздел голову, принялся вслух и громко читать то, что написано: — «В Мологу требуются: колбасники — пять, печники — трое, парикмахер — один». — Не бухти, дядька, — попросил Колька Болтай Ногами, — уже набрали в Мологу и уехали даже. Жди теперь в очередь. Покурить нема у тебя? Мужичок бросил котомку на пол, подсел рядом, пытливо разглядывая его, удивляясь, вероятно, наряду — этой зеленой короткой шинели, этому свитеру в дырах, галстуку, нацепленному на шею, картузу на голове, замотанному сверху грязным шарфом. — Ты тоже на работу? — Куда же еще, — фыркнул Колька Болтай Ногами. — Не за пивом же. Это тебе, дядя, не пивная «Бахус». Только я вот не регистрированный, — добавил он, вздохнув. — Регистрируют у кого документы есть. А у меня все документы — протоколы милицейские. Ночую в подвалах. На вокзалах жмемся, в ночлежке «Гоп» на топчанах. Вот на поденку жду… — Это что такое? — заинтересовался дядька. — А на один день посылают. На чистку путей. Потом талон дадут. По талону — в кассе деньги. Пошамаешь знатно. Вот теперь дядька вытащил кисет с газетой, протянул Кольке Болтай Ногами. — Выщипывай давай, — сказал он. — А меня возьмут, если напрошусь? — А чего же, — солидно ответил Колька Болтай Ногами, насыпая махорку на листок газеты. — Ума много лопатой кидать снег не надо. Это тебе не то что там токарь. Вот сейчас скоро должон выйти нанимающий, объявит, дескать, двадцать человек на чистку путей. — Ну и я буду ждать с тобой, — проговорил как–то весело дядька. Он вытащил из котомки кусок хлеба с очищенной уже дома луковицей. Подумав немного, отломил край, протянул соседу: — Валяй, раз мы с тобой заодно. Вот и хорошо как! Обрадованный Колька Болтай Ногами и завернутую цигарку позабыл. Прежде всего принялся наминать хлеб, довольно и благодарно глядя на доброго соседа. — Ты, дядька, меня держись, — посоветовал он. — Со мной не пропадешь. Зови меня Колька Болтай Ногами. А тебя как звать? — Михей. Так и зови Михеем. Хоть и гожусь я тебе в батьки, но все равно. У меня ведь трое, — как похвастался он. — Петька — старший, помощник по дому. Сережка — тот на ухо ниже. А Нюшка еще палец сосет. — Что убежал от них? — промычал Колька Болтай Ногами, прислушиваясь к какой–то возне за стенкой. Уж не собирается ли нанимающий открыть окошечко? — Лошадь зарабатывать приехал, — пояснил Михей. — В покров своя лошадь Ласка задохлась. — Эт как же ты проворонил ее, дядька, — сочувственно спросил Колька Болтай Ногами, разглядывая унылое лицо своего соседа. — Чай, пьяный был? И как обрадовал Михея. Закивал головой по–птичьи, открыл рот, вроде бы как удивился, вроде как засмеялся: — Агафья, жена моя, говорит, не езди к дядьке в Бурлаково. Нет, поехал. А темка была да дождь. Ну, побыл я у дядьки. Тот к семидесяти, а хоть что ни поднеси. И тетка тоже. Тоже хвощет, а потом песни поет. Ну и в этот раз хвостать стали. А потом песни пели. И поехал как назад — не помню. Видно, ввалили они меня на подводу. Вдруг очнулся, глянь, а лошадка–то моя в яме. Это над речкой размыло мостик, бревна рассыпались, и то ли скользнула она, то ли не заметила и шагнула. Только лежит между бревен, голова торчит, как комель сосновый. Ну, кинулся я вытаскивать. А что там вытаскивать, задохлась… — Эка ты, — покачал головой укоризненно Колька Болтай Ногами. — Чать, цена лошади большая. На снеге не заработаешь. — Ничего, — ободрил сам себя Михей. — Буду откладывать заработки. Накоплю. — Накопишь, как же, — язвительно пробурчал Колька Болтай Ногами. Но тут он услышал стук окошечка, вскочил, кивнул Михею и бросился в толпу: — А ну, напрись, робя! Чаво там сделам! В толпе забурчали, затеснили их. Но Колька Болтай Ногами взмахнул кулаком над головой, закричал уже обозленно: — Да мы с дядькой Михеем с утра с самого. Нанимающего спросите, коль не верите. Вот сейчас он глянет, и спросите. На полу сидим с утра с самого. — Да не связывайтесь с ними, — проговорил кто–то в интеллигентской блузе, — шпана. Чикнет ножом. После этих слов и Михея пропустили к окошечку. А тут и окошечко открылось, лицо женщины в нем точно фотография в квадратной рамке. Коротко и сухо, вроде и рта не разжимая: — Фамилия… — Вот его сначала, — подтолкнул Колька Болтай Ногами своего старшего приятеля. Тот робко и стеснительно глядя на нанимающую, назвал свою фамилию. Получил талон на работу. С таким же талоном выбрался следом за ним из очереди и Колька Болтай Ногами. — Ну вот, завтра с утра на пути. Рано только надо вставать. Чтобы к семи на путях быть. Лопаты в очередь получим. — Это где лопаты получать? — А в складе за станцией. Михей испугался, робко посмотрел на Кольку Болтай Ногами. А тот ему: — Не робь, дядька Михей. Коль ночевать негде, то пойдем со мной в ночлежку «Гоп». — Да есть где ночевать, — отозвался растерянно Михей, перекидывая котому на плечо. — Свояченица на фабрике. Хоть когда к ней. Да только бы не заблудиться мне утром. — Ну и пойдем тогда. В ночлежке регистрируют с четырех. Сейчас со всего города бегут бездомные. И нам хватит места на топчане. Обрадовался теперь дядька Михей, потому что улыбнулся и суетливо побежал рядом к выходу.

25

 Запись уже шла. Записались и они. — Мать честная, — так и воскликнул Михей, едва вошел в ночлежку «Гоп», в мужское отделение, расположенное на первом этаже. Длинный коридор и здесь же, направо к стене, — рядами деревянные топчаны. На топчанах кто лежал, кто сидел, кто в обнимку пел заунывные песни. Под потолком лампочка брезжила светом, моргала то и дело. Налево по коридору бачки для питья и печи, а возле печей охапки дров, мужики, греющие спины. Духота сопревших портянок, табака, сивухи. На липком, темном полу лужи, окурки. В дальнем углу ночлежки всхлипывала гармонь, и кто–то орал истошно: — Всех на ножик перевешаю! Послышались удары, затрещали доски, промчался мимо в исподнем парень, за ним другой, с кровавым носом, с отверткой в руке, кричавший: — В бога мать тут тебе и место! — Ой–ей, — опять воскликнул Михей, шарахнувшись к стене. — Ну и привел ты меня, Коляй, в содом… — Бывает тут, — равнодушно ответил Колька Болтай Ногами. — Не наше это дело… Сейчас пускать только начали, а вот к ночи набьются, под топчанами даже залягут. Вот смехота. Плюнешь, а глядь — в харю кому–то. А то вступишь на брюхо, а тот за ногу тебя… Ох и суматоха бывает. А сейчас тихо, сейчас што. Из узкой комнатки, закрытой фанерной дверью, вышел мужчина. Был он невысок, с черным хохолком волос, кисточкой усов, в рубахе, опоясанной широким солдатским ремнем. Зорко оглядев Михея, спросил, задерживая рукой рвущегося вперед Кольку Болтай Ногами: — Это кто с тобой, Болтай Ногами? Что за личность? — Дядька Михей это… Из деревни. Он переночевать к вам, товарищ заведующий. — Посматривай, коль собираешься жить здесь, — сказал заведующий, обращаясь уже к Михею. — Рот не раскрывай. Вчера с одного ночлежника валенки сняли, с сонного прямо. Проснулся, а в его валенках кто–то, наверно, уже разгуливает. А этот босой пробирается по ночлежке. Другой без порток сидит, проигрался в карты… Вот так–то. А топчаны займите там, посередке места… Одеял нет. Были, да сплыли мигом. Народ тут шустрый, прибрали, не заметил и как. Прижметесь, согреетесь… Он шагнул опять в комнату, а Колька Болтай Ногами и Михей двинулись вдоль топчанов, оглядывая лежащих, сидящих на досках людей. Их тоже оглядывали с любопытством. Кое–кто встречал Кольку Болтай Ногами возгласом, шуткой, а то и руганью. Тот огрызался или отшучивался. Забираясь на топчан, пояснил Михею: — Я же здесь часто, вот и знают. Да и то — знакомишься, в дружки набиваешься то одному, то другому, потому что такие дружки нам, сиротам, заместо отца да матери. Было на топчане и впрямь тепло. А завтра работа ждет на путях. Поработают, а им — талончики, по талончикам — деньги сразу же получай. А с деньгами жить можно. И на радостях, видно, развязал Михей снова свой мешок, выложил на грязный матрац еще одну краюху, да яйца, да головку луку. — Давай заправляйся. Колька Болтай Ногами съел яйцо с хлебом, а тут кто–то окликнул его. Стоял возле дверей Би Бо Бо и манил к себе. Скалил зубы, приплясывал радостно — такой он всегда, когда или украдет что–нибудь или же собирается украсть. Понял Колька Болтай Ногами, но послушно пошел к нему. Вытолкав его в коридор, черный и темный, продуваемый ветром, Би Бо Бо зашептал: — Дельце есть, Болтай Ногами. Вечерком постоять на стреме надо. Деньжат обещал один тут… Так что зайду я попозднее, ты не дрыхни, понял… Наелся малость Колька Болтай Ногами, и тепло в ночлежке «Гоп», и сосед забавный. А завтра на пути, и деньги будут, свои, трудовые, а не ворованные деньги. Но разве же теперь откажешься, коль беспризорник и шпана про «наколку» сказал. Теперь надо идти, или в блатном мире строго решат. — Ладно, — буркнул, — приходи давай. Мрачный вернулся он на свое место. — Кто это такой? — спросил Михей, припивая кипяток из кружки. — Потешный. Голова — что пивной жбан. Пиво варить в такой башке… Но не улыбнулся Колька Болтай Ногами, пояснил все так же мрачно: — Это Би Бо Бо. Мы с ним вместе зимовали в Рыбинске на старой бирже. По «чумовым работали». — Что за чумовые? — поинтересовался Михей. Колька Болтай Ногами откусил кусок хлеба, набитым ртом разъяснил: — Это которые с маленькими ребятами на руках. — И как же ото вы работали? — не утерпел Михей. Колька Болтай Ногами рассмеялся, покачал головой: мол, ох, и темный ты человек, дядька. — Ну, идет тетка. Би Бо Бо — к ней: дескать, дай поиграть с ребенком. И потянет его к себе. Та перепугается да и выпустит из рук кошелку или редикюль… Тут я не зеваю, подхватываю. А где ей догнать нас, с ребенком–то на руках. — Экие вы злодеи, — возмутился Михей. — Ну–ка бы грохнулся этот ребенок. Рука или нога сломается, калекой на всю жизнь… Ах, злодеи. — Не падали, — успокоил его Колька Болтай Ногами. — Не было случая. Вопьются в ребенка, как клещи. А ты — упадет. А потом отстал я, не захотел, — добавил он теперь тихо, с какой–то внутренней печалью в голосе. — Жалко… Маленьких жалко стало. Уехал сюда вот. Дядя Костя, инспектор тут из уголовки, «борзой», велел мне на биржу ходить, искать работу. Обещал к, художнику свести. За Би Бо Бо ругает. А он тоже сюда перебрался за мной. В Рыбинске верховодил, «старшой» был и здесь взялся верховодить. — Ну и работай, — добродушно подбодрил его Михей. — Вот завтра и пойдем. Я за тобой приглядывать буду. Вроде батьки тебе. Колька Болтай Ногами сразу замолчал. Попил воды из пристегнутой цепью кружки, пахнущей одеколоном, лег на топчан, сунув под себя шапку, да и задремал. Вскоре его растолкали — шла регистрация. Переписывали снова каждого, кто находился в ночлежке. После переписи с большей силой загудела, забурлила беспокойно эта огромная комната. Ну, прямо, пчелиный улей. Где–то хлопали карты, где–то толковали степенно и по–доброму о деревенских делах: об овцах, телятах, о том, как наготовить побольше дров да как набить сливочного масла. Просыпалась время от времени гармонь, вякнув, умолкала — точно во сне водил гармонист мехами. Вдруг кто–то зычно проорал: — Эй, затележивай «В наших санях»… И тогда по–веселому визгнула гармонь в руках проснувшегося, видно, сразу музыканта, посыпались горохом разудалые слова нестройного хора:

Поделиться:
Популярные книги

Газлайтер. Том 4

Володин Григорий
4. История Телепата
Фантастика:
попаданцы
альтернативная история
аниме
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 4

Завещание Аввакума

Свечин Николай
1. Сыщик Его Величества
Детективы:
исторические детективы
8.82
рейтинг книги
Завещание Аввакума

Плохая невеста

Шторм Елена
Любовные романы:
любовно-фантастические романы
7.71
рейтинг книги
Плохая невеста

Кодекс Крови. Книга II

Борзых М.
2. РОС: Кодекс Крови
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Кодекс Крови. Книга II

Секретарша генерального

Зайцева Мария
Любовные романы:
современные любовные романы
эро литература
короткие любовные романы
8.46
рейтинг книги
Секретарша генерального

Вечный. Книга III

Рокотов Алексей
3. Вечный
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
рпг
5.00
рейтинг книги
Вечный. Книга III

Газлайтер. Том 9

Володин Григорий
9. История Телепата
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
5.00
рейтинг книги
Газлайтер. Том 9

Семья. Измена. Развод

Высоцкая Мария Николаевна
2. Измены
Любовные романы:
современные любовные романы
5.00
рейтинг книги
Семья. Измена. Развод

Черный Маг Императора 13

Герда Александр
13. Черный маг императора
Фантастика:
попаданцы
аниме
сказочная фантастика
фэнтези
5.00
рейтинг книги
Черный Маг Императора 13

Неудержимый. Книга XV

Боярский Андрей
15. Неудержимый
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Неудержимый. Книга XV

Пленники Раздора

Казакова Екатерина
3. Ходящие в ночи
Фантастика:
фэнтези
9.44
рейтинг книги
Пленники Раздора

Титан империи

Артемов Александр Александрович
1. Титан Империи
Фантастика:
фэнтези
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Титан империи

Мастер Разума VII

Кронос Александр
7. Мастер Разума
Фантастика:
боевая фантастика
попаданцы
аниме
5.00
рейтинг книги
Мастер Разума VII

Жена моего брата

Рам Янка
1. Черкасовы-Ольховские
Любовные романы:
современные любовные романы
6.25
рейтинг книги
Жена моего брата