Кто я для себя
Шрифт:
Оттуда уже больше никто не выйдет.
Этот август, черт его знает, как и почему, выдался дождливым, будто здесь тропики, а не Средиземноморье. После прохладного утра и жаркого полдня, которые горожане называли пеклом, когда от влажности люди едва дышали, с усилием, что называется, жабрами, словно кефаль, только что выловленная сетью из мутной тины, где-то после обеда и непременной сиесты, называемой местными мертвым часом, с гор из укрытия опускались с точностью до минуты, хоть часы проверяй, низкие хмурые облака, похожие на плотные мазки краски на любительской картине маслом; издалека возвещая о своем появлении раскатами грома, напоминавшими жителям и приезжим, а особенно беженцам, совсем еще недавнюю самую что ни на есть настоящую артиллерийскую канонаду; бездомные, павшие духом, не имеющие документов, они, очнувшись в поту от неглубокого послеполуденного сна, приходили в себя, не готовые к встрече с явью. Проклятая духота доводила их до необъяснимого и с трудом переносимого одуряющего невротического
А потом, под вечер, к счастью и всеобщему облегчению, снова как будто проясняется, откуда ни возьмись, с моря тянет легким бризом, приносящим приятную свежесть, и город снова оживает, а вместе с ним и сад старого, давно почившего князя, поэта и воина, где совсем недавно новые непризнанные поэты и самовлюбленные выскочки читали свои стихи, где и разыгрывались легкие веселые летние представления, полные звонкого смеха и актерской бравады.
Для того чтобы избежать всех этих аномалий и превратностей погоды, режиссер Джурович устраивал репетиции с самого утра, из-за чего актеры, хронические сони, начали было протестовать, но потом привыкли, а что им оставалось, ведь театр — это особый род войск, известно, кто генерал, кто знаменосец, а кто башибузук, кто пушечное мясо, а кто служит на конюшне. В саду благодаря изобилию растений зной наступал с опозданием, каменные стены начинали источать жар, только когда их со всей силы припекало солнце, а так от них исходила приятная солоноватая прохлада. Джурович — чешская школа — принадлежал к числу четких, как часы, режиссеров, которые знают, чего хотят, и благодаря то ли интуиции, то ли здравому смыслу, следуют глубинным, скрытым, а оттого еще более веским правилам драматургии, — не раздавал актерам приказаний, не читал нотаций, а давал им возможность играть, сам следя лишь за тем, чтобы они не путали текста. Забыв обо всем, они окунулись в работу, собрав все в единое целое, так что сон в летнюю ночь наконец-то мог бы начаться.
Актеры, жаждущие любви, они ведь, как дети, потому что любовь — ребенок, — играли увлеченно, с задором, отрабатывая деньги, уплаченные публикой за билеты, воздавая неудачливому охотнику на оленей, отдавая и Джуровичу, и зрителям все, на что были способны, с каждым вечером беря новую высоту искусной игры; слух об их мастерстве разлетелся со скоростью ласточки по этой измученной войной стране. Играли шесть дней подряд, не объявляя премьеры; публика, взалкавшая красоты, стекалась отовсюду, город жил карнавалом… Импресарио потирал руки, и, воспользовавшись слухами, что спектакль превзошел все ожидания, сразу пустил в продажу все свободные места на следующие спектакли; в момент были распроданы даже самые плохие, неудобные, и все шло своим чередом, что лучше и не бывает.
Однако чтобы все долго оставалось на своих местах, и течение жизни шло гладко, как по писаному, никогда не бывает. На шестой день погода сбилась с заведенного ритма, ежедневный сценарий — прохладное утро, жаркий полдень, послеполуденные ливни, вечерняя свежесть, — сбился, свихнулся, как говорили беженцы. На эти неурядицы наложились и внутренние проблемы: у главного артиста, того, что играл Лизандра, внезапно случилось воспаление желчного пузыря, и вместо него должен был ввестись другой исполнитель, не менее даровитый, но рангом ниже, и едва все это как-то улеглось…
Ах, этот проклятый дождь. Утренний рассвет на шестой после первого ненастья день выдался хмурым, без солнца. Облака, как застывшие в полете крепости, были почти неподвижны. Сначала гром оглушил своей бомбежкой все окрестности, а потом частые автоматные очереди ливня поливали вмиг опустевшие улицы, дома, перекрестки, парки и порт. Зрители, вооружившись зонтиками и дождевиками, в назначенное время все-таки собрались и терпеливо ожидали у входа в княжеский сад. И правда, где-то с первыми сумерками показалось, что дождь затихает. Похоже, перестал, заметил кто-то. Ворота открылись, артисты поспешили в гримерки и костюмерную; зрители, с трудом доставшие билеты, изо всех сил стараясь не испортить себе настроения, постепенно начали заполнять театр.
Вдруг, словно по чьему-то щелчку сверху — что возможно, поскольку и Deus ex machina, прежде чем в решающий момент себя явить, любит понаблюдать за тем, что напридумывал сын перчаточника, что за комедию ломает он на сцене, — дождь прекратился, и представление, постепенно набирая обороты, началось, чтобы, в конце концов, и завершиться, под ожидаемые овации. Ах, любви в этот шестой вечер хватило всем и сполна. С одной лишь оговоркой, едва ли заслуживающей упоминания. После спектакля к Джуровичу, который уже готов было внимать своей главной симфонии тишины, подошел пожилой, изможденный человек, лицом похожий на старого князя, вылитый он, и, запинаясь и заметно волнуясь, признался, что ходил на все спектакли все шесть дней подряд и сожалеет, что не сможет прийти и в седьмой раз. Джурович, нуждавшийся в покое, был немного рассеян, и, несмотря на то, что похвала старика была ему приятна, не сразу понял, что именно тот, собственно, сказал, и даже не придал этому значения, ведь после спектакля каждому есть, что сказать.
А ему хотелось помолчать.
Но на седьмой вечер, когда ожидаемый после полудня ливень порядком запаздывал, он вспомнил слова старика. Ему не нужны были никакие объяснения, хотя разное
42
Цитата из поэмы «Горный венец» черногорского правителя и поэта Петра II Петровича Негоша. Перевод Мих. Зенкевича.
Той ночью, седьмой по Писанию, ничто не предвещало дождя. Пролился вчера, заметил кто-то, должно быть, сегодня вечером уже не будет. И правда, все началось, как надо, уже послышался первый смех и на сцене и в зрительном зале. Какой-то чудак, впервые оказавшийся в театре, а такие всегда находятся, с кем что-то происходит впервые, захлопал от восторга посреди первого короткого монолога исполнителя главной роли, который играл впервые, но, несмотря на это, не дал себя сбить. Не упустил случая и отвел душу, после чего, и на сей раз обошлось без руки Всевышнего, занятого, как известно, другими делами, а не этим прожигателем жизни из елизаветинской эпохи, на раз-два-три небеса вновь разверзлись, и открылся такой пролом в облаках, что продолжать игру не было никакого смысла. Шлепая по только что образовавшимся лужам, зрители тут же разбежались кто куда, актеры забились внутрь помещения, потом приехал микроавтобус и отвез их в гостиницу. Только режиссер Джурович оставался стоять под дождем, рассерженный и вместе с тем возбужденный, словно отбывал незаслуженное наказание. И кто знает, сколько бы он так стоял, если бы из боковых дверей не вышла актриса Дидо, точнее сказать — Гермия, до которой все медленно доходило, она спросила, зачем он стоит под дождем, и позвала его поскорее спрятаться в укрытии, ведь, что тут поделаешь, случилось то, что случилось. Там они проговорили о всякой всячине до глубокой ночи. Затем, проводив Дидо, Божидар вернулся в сад. По дороге он увидел в луже свое отражение. «Ступай», — сказала ему тень, — «оставь меня одну», — и он ничего не имел против этих беззвучных слов, ему, хм, самому хотелось побыть в одиночестве, да и редко случается договариваться с собственной тенью.
Он присел на стул, который почему-то не опрокинулся, и, внимая тишине, вспомнил один случай, которому никогда не суждено было превратиться в пьесу. История хорошая и занимательная, достойная того, чтобы поведать ее, пусть и не вдаваясь в подробности. Не Боккаччо, не Шекспир, хотя, на первый взгляд, похоже, впрочем, нет, не похоже. Джурович на пути к своему Да устал от назойливого мелькания величайшего из великих, а также от выскочек, дельцов от театра, которые, расталкивая друг друга локтями и прикрываясь великим именем и так называемым новым прочтением или бессмысленной «интерпретацией», извлекали и выставляли возвышенное на поругание надутым патологическим эгоцентрикам, для которых единственным условием сохранения собственной многозначительности было наличие кого-то из великих рядом, как… как, прости господи, охотник на рогатую дичь.
Потому что, когда я говорю о Шекспире, я и сам становлюсь Шекспиром.
Естественно. О да, разумеется.
И хотя это и не Шекспир, и не Боккаччо, а могло бы так случиться, что эта история всплыла откуда-то из тех времен, случайно, о чем не следует особо распространяться. Он услышал ее много лет тому назад от своего старого пражского профессора, исследователя драматургии эпохи Возрождения, который изрядную часть своей жизни провел в архиве знаменитого средиземноморского города, занимаясь историческими изысканиями, как на золотых приисках, и это вовсе не метафора, а самая что ни на есть правда: история — это золото, наваждение и озарение одновременно, одного без другого не бывает. Джуровича эта история привлекала как раз потому, что во всем его превосходила. Да, да, суть остается недосказанной и невыраженной только в тех рассказах, которые с трудом можно поставить на сцене. С трудом, либо вообще никак. Ибо любовь всегда сильней холодного рассудка, любовь с рассудком редко живут в ладу, они друг в друге не нуждаются. А когда по воле случая они соединяются, то перестают быть тем, чем на самом деле являются, и уже рассудок не рассудок, и лю…