Куб, шар, цилиндр. Избранные стихотворения
Шрифт:
Виктор Голявкин оказался среди тех немногих писателей (можно с уверенностью назвать еще Сергея Вольфа и Глеба Горбовского), кто так или иначе оказал влияние на молодого Григорьева. Свое «направление художественной мысли» он выпестовал сам в той уникальной атмосфере внутреннего протеста, которым были заражены и заряжены в те годы молодые умы. Протест приводил к разным последствиям, нередко с официальной точки зрения антисоциальным.
Стихи оказались так же невостребованы, как и рисунки. Началась маргинальность: пьянство, отсидка в «Крестах», ссылка, вытеснение из литературной взрослой жизни в детскую, из литературной детской – в жизнь, существующую вне литературы;
Человек уличной культуры любит и лелеет уличный миф. Так легендаризировались знаменитые в недавнем прошлом места ленинградских поэтических сходок. Поди теперь разбирайся, сколько там было нечистоплотности и отроческих предательств! Однако редкие таланты, прошедшие сквозь эту среду и выдюжившие ее, донесли до сегодняшнего дня романтическую сказку, в которую легко и жадно верится. Смутный быт Григорьева тоже со временем выветрится из памяти его друзей и современников, а хмельная невыносимость естественно заместится органичностью и оригинальностью его поэтической натуры.
Сегодня дороги воспоминания именно о таком Григорьеве – талантливом и обаятельном. Например, как о человеке с тонким слухом, который мог виртуозно воспроизводить арии из опер. Эти воспоминания ценны тем, что стих Григорьева антимузыкален, нередко коряв, расхристан – и одновременно чрезвычайно искусен. Это та степень ритмической свободы, которая может быть достигнута только при особом внутреннем чутье и интуиции.
Олег Григорьев был человеком разнообразных – странных и страстных – знаний. Известно, что из вологодской ссылки (после первой отсидки в «Крестах») поэт привез ценную коллекцию бабочек, которая, конечно же, пропала. У энтомологов бытует выражение в духе самого Олега: летом они «сачкуют», а зимой «вкалывают». Короткие и яркие стихи Григорьева легко представляются такой богатейшей коллекцией пойманных летучих мгновений жизни, которые он с научной дотошностью «вколол» в машинописные листы.
В шестнадцать лет Олег Григорьев написал четверостишие, сейчас известное чуть ли не каждому, – про электрика Петрова, который «намотал на шею провод». Многие удивляются, узнав, что у этого стихотворения есть автор. Давно и основательно оно вошло в фольклор, как и некоторые стихи из его первой детской книги «Чудаки», вышедшей в 1971 году. Едва появившись, эти стихи становились классикой, поскольку оказались написанными блестящим, афористичным эзоповым языком советского (вернее, антисоветского) подполья.
Талант Григорьева был в чем-то сродни таланту Аркадия Райкина: поэт немедленно вживался в ту маску, которую надевал, являя миру многообразие столь знакомых нам персонажей – маленьких и взрослых подлецов, трусов, жадин, хулиганов и просто равнодушных. И, как нередко бывает с теми, кто пишет и для детей, и для взрослых, у него немало стихов, скажем так, промежуточных – это дети глазами взрослых или взрослые глазами детей, это достаточно «неудобная» григорьевская поэзия, ибо в обоих случаях его герои оказываются носителями сомнительных нравственных ценностей, а он, автор, не стыдится и не страшится это показать. Созданию особого колорита во многом способствовал и жанр миниатюры (идущий от раешника и частушки), который чаще всего встречается в творчестве поэта. Взрослая обращенность детской поэзии Григорьева сделала его широко популярным прежде всего в родительской среде, а парадоксальность поэтического мышления – в детской.
Разговоры об этой парадоксальности зачастую заставляют сближать Григорьева со школой Хармса,
В чем действительно прослеживается связь между Григорьевым и, скажем, Хармсом, так это в театральности, поэтической буффонаде, в многочисленных сценках, диалогах, в «школьном театре». Однако и тут речь идет о более глубокой традиции, которая заденет и Козьму Пруткова с его высокомудрой афористичностью, и А. С. Шишкова с его «разговорными» детскими опусами, и уйдет в фольклор, в лубок, в раешник народного театра. Фольклорность стихов Григорьева способствовала тому, что их тотчас взяли на вооружение подростки: стихи оказались, по выражению фольклориста Марины Новицкой, в центре «юношеского фольклорного сознания семидесятых годов». И все-таки всякий раз удивительно наблюдать, как пресловутая григорьевская макаберность отшелушивается от его стихов, оставляя в памяти читателя простодушие и трогательность чистой лирики.
Возможно, это происходит еще и потому, что подо всеми масками угадывается ранимый, бесконечно обманывающийся и в то же время по-детски лукавый и подначивающий автор – подросток и чудак. И здесь мы опять оказываемся внутри традиции. Ведь начиная еще с 1920-х годов одним из героев поэзии (в противовес «героям дня» и барабанному оптимизму) становится чудак, человек, прежде всего в своем бытовом поведении противопоставленный обществу, существующий сам по себе, по своим, казалось бы, странным законам. Однако при ближайшем рассмотрении эти странности оказывались вполне естественными и человеческими на фоне античеловеческой действительности. Уже тогда поэзия зафиксировала значительное и, надо признать, весьма показательное общественное явление – чудачество как форму социальной внутренней эмиграции.
По счастью, «Чудаки» Григорьева выпали из поля зрения литературных чиновников, а то бы небось с ним попытались расправиться уже в то время, как попытались десять лет спустя, когда вышла вторая книга, «Витамин роста». Причиной начальственного гнева был вовсе не «черный юмор», как быстренько окрестили его стихи, а явно выраженная в них пародия на то, чему служили верой и правдой апологеты системы. Григорьев, не ведая того, показал, каков стереотип их мышления и как легко и весело он разрушается.
Одни такое не прощают, зато другие помнят. Не случайно по частоте элитарного цитирования, связанного с запретностью судьбы или темы, Григорьев пришел на смену Вознесенскому и Евтушенко 1960-х годов и Бродскому 1970-х. После скандала, связанного с выходом «Витамина роста», имя поэта стало гонимым, то есть почетным. Возможно, Олег Григорьев – последний поэт советского литературного подполья, чьи стихи были под запретом и расходились в машинописи, передававшейся из рук в руки. Как сказал про Олега писатель Александр Крестинский, «литература проходила свидетелем по делу жизни».
Миниатюры, малые стихотворные формы, которые использовал Олег Григорьев, создают особую атмосферу его поэтического мира. В частности, в двустишиях, которые поэт особенно облюбовал, ему удалось сформулировать, как мне кажется, те приметы и детали окружающего, которые он куда подробнее исследовал в стихах большей формы. Мне показалось возможным выделить двустишия из общей массы текстов, представив их как своеобразный синопсис творчества поэта. Надеюсь, это вызовет новые ассоциации при чтении его стихов.