Куликовская битва. Поле Куликово
Шрифт:
– То не ты, Федя. То народ работает, ты же давишь его.
– Наро-од! Вон што! Я-то, дурак, и не ведал. Народ - его собрать надоть, поднять, к работе приставить да и погонять. Деньгу выжать и зажать надоть, штоб дело мало-мальски сдвинулось. Без головы единой, - он постучал себя по лбу, - без головы-то ничего не выйдет, слышь ты, Фома премудрый! Стал быть, и власть, и серебро в одних руках держать надобно. Люди-то наши одичали под татарами, как звери жить норовят, всяк сам по себе. Нынче набил брюхо - и в нору свою лесную. Э-эх! Рази так-то сама собой Русь подымется из грязи и дикости? Лаптем, што ль, лыковым да пузом голым Орду побьем? Когда сел я в Холщове, тут ведь иные в жизни своей железного сошника не видали: ни единого в ближних деревнях не было. Какие ж тут хлебы, господи прости! А ныне…
– Зерном торгуешь? Да люди-то у тебя с голоду мрут.
– Не мрут!
– почти крикнул Бастрык.
– Хотя
– Пошто же шкуродером тебя прозвали?
– А я и деру шкуры. Приходится, коли из темнотищи выдираемся, а на плечах гора страшная. Тут не сорвешь пупа - не встанешь. Народ, ты думаешь, он сам по себе всурьез робить станет, горб наживать? Жди! Его не драть - он себя не прокормит, не то што князя с войском. А коли один-другой надорвется, подохнет - эка беда! Крепкие выдюжат, а дохлых ненадобно нам, они только задарма хлеб жрут. Станешь ты кормить лошадь, коли она не то што сохи - саней не тянет? Кто же поперек мне стоит, из воли выходит, делу моему мешает - тех в рог бараний согну. Без этого все прахом пойдет… Да што! Тебе ли, разбойнику лесному, да ишшо доброму, понять Федьку Бастрыка? Ты ж ныне поперек дороги мне стал, дело срывашь. Знал бы, какое дело-то!.. Пошли-ка свово человека в темную кладовую - пущай принесет. Дарья, проводи.
– Я сама…
Все вздрогнули. В двери, опершись о косяк, стояла Серафима. Когда появилась, никто не заметил. Фома обжег взглядом Кряжа, тот втянул голову в плечи, забормотал:
– Ведьма, чистая ведьма, ей-бо, атаман, никого ж не было.
– Ступай, - отрывисто бросил Фома, поклонился ключнице.
Кряж приволок мечи, боевые топоры, дощатые брони - защитные рубахи, сделанные из стальных пластин, железные шлемы. Фома недоверчиво осмотрел оружие, опробовал в руке меч, подал Ослопу.
– Неужто сами куете?
– А ты думал!
– Бастрык гордо задрал бороду.
– Ныне кольчужного мастера ищу, проволоку уж делаем.
Насупленный Фома поглядывал то на оружие, то на груду серебра и меди, ворочал в голове какую-то мысль. Дарья смотрела на Федьку Бастрыка с новым испугом. Он сейчас не походил ни на властного злого тиуна, ни на того дикого распаленного зверя, который душил ее в темноте своими объятиями, ни на хлебосольного хозяина - новый, совершенно незнакомый ей человек.
– Ох, Федька, - Фома пристально глянул ему в лицо, - не на Москву ль мечи и топоры готовишь? Князь-то ваш, говорят, того…
Бастрык усмехнулся:
– С Димитрием наш Ольг, конешно, не в сердечной дружбе, но заодно с Ордой супротив Москвы не станет. Нет, не станет. А коли Димитрий Иванович на Орду пойдет, ему эти мечи послужат.
– Темнишь ты, Федька, виляешь хвостом, аки старый лис. Да мы не глупые выжлецы.
У Бастрыка задрожала борода. С обидой сказал:
– Не веришь? Тогда вели своим выйти за дверь да притворить ее - тебе одному скажу. Не бойсь, не трону, и куды мне деваться, - поди, под каждым углом твои душегубы?
– Не боюсь я тебя, Федька. Ну-ка, ребята и девки, вон за порог.
Едва остались вдвоем, Бастрык прошел в угол, сдвинул кровать, отковырнул половицу, достал из-под нее небольшую шкатулку, протянул Фоме.
– Открой, там гумага сверху. Читать, поди, не разучился, ты ж, говорят, из попов.
Фома открыл шкатулку, вынул сложенный лист желтоватой бумаги. Под ним оказалась горка золота и дорогих камней. Тускловатым червонным жаром отливали восточные монеты, округло сияли рыжие серьги и перстни, окатно светились молочные и прозрачно-голубоватые жемчужины, ярко горело несколько лалов, жгучей зеленью сверкал крупный изумруд.
– Однако угадал я, Федя: не все ты свое добро нам выложил. Может, еще осталось?
– Не осталось. Да ведь и это не мое, - миролюбиво сказал Бастрык.
– Ты читай, Фома, гумагу-то, читай-ка…
Фома осторожно развернул бумагу, с любопытством поглядел на свет. Прежде читал он книги пергаментные, даже папирусные видел, а бумагу впервые держал в руках, хотя слышал о ней. Читал медленно, по два-три раза пробегая корявые, полуграмотные строчки, - видно, Федьке Бастрыку письменная наука давалась труднее купеческой и тиунской. Да и писал он тем же языком, каким говорил, обыденные слова странно, даже смешно смотрелись на бумаге. Однако Фома был серьезен.
"Князю Великому Владимирскому и Московскому, государю всея Руси Димитрию Ивановичу бьет челом верный раб его Федька. А пишу я тебе, государь наш светлый, што враг твой и наш заклятый, царь ордынской Мамайка стоит со всеми курени и таборы у речки Воронежа, близ тово места, кое тебе допрежь указано было, только и перегнал кочевья. А пришло к ему, царю поганому, с той поры две орды малые, да тумень большой с гор аланских, и всего, значитца, ныне у Мамайки войска будет сто тыщ и двадцать. Те
Припадает к ногам твоим царским раб твой и в здешней, и в загробной жизни Федька".
Долго молчал Фома - снова мысли ворочал. Мог ли подумать, что Федька Бастрык, злобный цепной пес рязанского князя, мордоворот и шкуродер, ненавидимый крестьянами, был человеком Димитрия, по его воле сидел близ границ Золотой Орды тайным соглядатаем, приманивал на холщовские огоньки ханских людей, выуживал от них нужные сведения! Значит, и Федька жизнь свою положил на то дело, к которому звал народ отец Герасим, которому отчасти служил и атаман Фома. Да еще и золото копил для Москвы. Сколько ж у князя таких людей сидит на русских границах и в самой Орде? Ведь кто-то же приносит Бастрыку вести - те самые, что он шлет в Москву. Фоме вдруг показалось, будто сам он последние годы ходил окольными тропинками, где-то в стороне от налаженной всерусской работы, которая готовила могилу ордынскому чудищу. Его собственные услуги московскому князю казались Фоме слишком малозначащими. Ненавидел Фома бояр да тиунов их за то, что шкуру с народа драли, но ведь не все ж для себя драли. На то добро, что держал он в руках, пожалуй, целую сотню воинов можно одеть в настоящие боевые доспехи, выучить как надо и в поход снарядить. Вот и золотое кольцо с изумрудом - то, что горькими слезами отлилось целой деревне, тоже здесь. Выжал Бастрык пот и кровь из мужиков, а из того пота и той крови десяток броненосных воинов встанет и выйдет в поле, защищая мужиков кабальных от полной погибели, жен их - от позора, детей - от рабства. Мало, выходит, смотреть на мир глазами забитого холопа да нищего смерда… Но как простить Бастрыку голодную бабу с умирающими ребятишками? Хлеб возами на торг отправляет, а ей горсти не даст… Может, прав Бастрык - коли слабые перемрут, от того силы на Руси не убудет, зато прибавится в государственной казне от сбереженного хлеба?.. Но вся душа Фомы бунтовала против самой этой мысли. Что значит, слабые? Все люди слабыми рождаются и в старости слабеют, никто из самых здоровых не заговорен от болезни. Не ради ли "слабых" существуют законы государства и церкви, суды и войско? А то ведь и деревня, где два двора, слабее той, в которой пять дворов. Значит, собирайся, сильные, и дави, грабь слабейших, отнимай у них добро, и земли, и ловы, чтоб еще сильнее стать? Этак далеко зайти можно… Хмуро сказал:
– Не пойму, Федька, коли ты на такой важной службе у князя, зачем открылся?
– Не всем открылся, тебе лишь. Кто ж не ведает, што Фома Хабычеев в московских землях только не разбойничает? Твоя служба князю Димитрию далеко слышна… Да и недолго мне тут сидеть осталось, не нынче-завтра уйду со своими.
– Моя служба тебе, Федька, неведома. Да и не по твоему она разуму. Но ты гляди: коли от князя слова нет - сидеть тебе здесь надобно.
– Того и боюсь, што оставит. Ныне-то вроде право есть уйти: слышно, рать скликает Димитрий. Как-нибудь вывернусь, он старые заслуги помнит.