Культура древнего Рима. Том 2
Шрифт:
Археологический материал свидетельствует, что местные традиции в одежде и украшениях женщин не оставались неизменными. Знакомство с римским бытом и римской культурой вообще меняли и вкусы и духовный мир провинциальных женщин. Так, в погребении молодой женщины в Аквинке найдены многие золотые предметы, свидетельствующие о принадлежности умершей к высшим слоям провинциального общества: золотые пряжки от сандалий с изображением головы Медузы, золотая сетка для волос и золотые головные шпильки, костяной гребешок с надписью: «пользуйся на счастье», стеклянный флакон для духов, шейная золотая цепь из 53 золотых и стеклянных бусин, золотые кольца и серьги, а также небольшая овальная золотая пластинка в золотой рамке с петлей, что указывает на то, что пластинку носили на шее в виде амулета. На пластинке был греческий стихотворный текст, составленный как подражание Анакреонту и призванный играть роль любовного приворота: «Вы, люди, можете говорить все, что хотите, меня это ничуть не беспокоит; люби только меня и будешь счастлив». В могилу в качестве амулета была положена также серебряная булла в виде небольшой цилиндрической капсулы [301] . Подобными любовными приворотами служили и другие украшения. Раскопки 1952 г. открыли в Карнунте камето III в. из темно-синего агата с белым верхним слоем, из которого была вырезана правая рука, державшая
301
Szilagyi J. Aquincum, S. 56, Taf. XXVII.
302
Swoboda E. Carnuntum…, S. 102.
Провинциальные эпитафии позволяют судить об общем уровне образованности городского населения. Показательны эпитафии, в которых встречаются некоторые словесные заимствования из «Энеиды» Вергилия, свидетельствующие о знаниях, не идущих дальше школьного образования. Так, используется выражение Вергилия «вот благочестью почет» (hie pietatis honor — Aen., I, 253), употребленное поэтом в связи с упреками Венеры Юпитеру за то, что он заставляет блуждать по морям и скитаться бежавшего из горящей Трои Энея. В эпитафиях эти слова «Энеиды» стали своего рода штампом, пригодным для воздаяния памяти умершему. Эпитафия некоей Марцеллины из Сармизегетузы, поставленная мужу, начинается именно этими словами. Другие ее слова были заимствованы, очевидно, из какого-то ходячего собрания несложных текстов [303] . Несколько эпитафий составлены как подражание известной эпитафии Вергилия, которую поэт сочинил себе сам: «Мантуя меня родила, Калабры похитили, владеет теперь Неаполь. Пел я пашни, луга и вождей». В эпитафии, поставленной декурионом и фламином в колонии Апуле Элием Валентином умершей 18-летней жене Элий Гигии, которая была его отпущенницей, читаем: Dacia te voluit possedit Micia secum (CIL, III, 7868). Краткая греческая эпитафия, написанная гекзаметром, вероятно, также восходит к образцу апитафии Вергилия: «Здесь Хрисокому скрывает гетская земля» (IDR, 1II/2, № 400). Сходная эпитафия из Сармизегетузы принадлежит некоей Антонии, «которую породил Пергам и которую укрывают теперь эти земли; положенная в высеченной скале (саркофаге), она покоится теперь на лугах Диониса…» (IDR, Ш/2, № 382).
303
CIL, III, 1537=IDR II/2, № 430. Эпитафия с подобным текстом известна из Верхней Мезии.
К числу эпитафий, составленных по шаблону, принадлежит эпитафия девочки из Дакии: «Богам Манам. Здесь погребена девочка пяти лет, которую породил Эмилий Гермес. По имени матери она звалась Плотиной, по предимени отца — Эмилией, ее похитила смерть на рассвете жизни» (CIL, III, 1228). Слова этой эпитафии сходны с текстом эпитафии из Италии конца II в., из Венафра [304] . Эпитафия из Дакии принадлежит, очевидно, отпущеннической семье, как свидетельствует прозвище отца девочки — Гермес. Семья эта восприняла традицию постановки эпитафий и даже стихотворных, но значения системы тройного римского имени в ней не понимали: Aemilius, несомненное nomen, названо как praenomen. Метрическая эпитафия известна и для раба. Публий Ведий Герман поставил в Карнунте надгробие своему рабу Флору, умершему в 26 лет, со следующими греческими стихами: «Я не знал ни брака, ни брачного пира, ни брачного ложа. Под сим могильным камнем лежу я близ дороги. Привет тебе, Флор, привет и тебе, незнакомец, ты, кто есть всегда». Внизу под текстом надписи были схематично изображены башмаки для путешествия души умершего в загробный мир [305] .
304
Петровский Ф. А. Указ. соч., с. 76–77, № 57.
305
RLi"o, 1937, XVIII, col. 66–08, 24.
Мотив тех, «кому был дан более долгий удел», присутствует в эпитафии легионера XV Аполлонова легиона горниста Гая Валерия, уроженца Италии, умершего 36 лет в Карнунте и прослужившего 16 лет: «живите счастливо те, кому был дан более долгий удел, я же сладостно жил среди вас, доколе мне было это позволено. Если я заслужил, скажите: да будет земля тебе пухом» (CIL, III, 4483). Ветеран из Дакии Публий Элий Ульпий, служивший в чине декуриона в Первой когорте Винделиков, приготовил себе при жизни саркофаг и, может быть, сам сочинил надгробную надпись: «Богам Манам Публия Элия Ульпия из декурионов. Мне было угодно устроить это обиталище от долгого труда, где Ульпий, наконец, обрел покой своим усталым телом. Выйдя в почетную отставку после многих тягот военной службы, он сам позаботился об этом памятнике и, приготовив приют своим костям, стал очевидцем своей гробницы» (CIL, III, 1552). Примечательна эпитафия другого ветерана от более позднего времени, когда левобережная Дакия была уже оставлена Римом. В некоторой мере она биографична, а ее живой текст заставляет читающего вступить в беседу. «Богам Манам. Аврелий Даза, центенарий. Прочти: здесь я покоюсь, прожив 50 лет и прослужив 30. А рожден я был в провинции Дакии и служил в коннице катафрактов Пиктавензов под началом препозита Романа. Аврелия Пиакту, жена, поставила этот памятник своему многодостойному мужу. Остановись, путник, и прочти нашу надпись! Пока читаешь и отдохнешь» (CIL, III, 14406а).
Эпитафии представителей муниципальной знати — более пространного и более поэтического содержания. Известна одна из таких эпитафий начала III в. из Ромулы. Она была начертана на саркофаге Элия Юлия Юлиана, который в Ромуле был декурионом, квестором и эдилом. Его жена, Валерия Гемеллина, распорядилась вырезать на саркофаге следующие стихи: «Некогда мужу дражайшему Юлиану за заслуги с плачем жена приготовила это вечное жилище, где его хладные члены смерти б покой обрели. Четырежды по десять лет прожил он, никого не обидев, и мертвый со славой зрит свой почет. Вот я, Гемеллина, с благочестием к мужу достойному вместе с детьми в тоске воздвигла эту храмину меж виноградных лоз и цветущих кустов, где под зеленью ветвей царит густая тень. Ты, путник, что читаешь эти стихи, пожелай, чтобы земля была легкой» [306] .
306
IDR, II, 357; Tudor D. Oltenia Roman"a. Bucuresti, 1978, p. 403–406.
Как
Это не означало, однако, что среди муниципальной аристократии не было духовной элиты, которой могли бы быть доступны вершины греко-римской литературы, философии или науки. Но этот высший уровень не прослеживается в массовом материале однотипных провинциальных памятников.
Указанные черты провинциально-римской культуры типичны для возникавших в эпоху принципата новых городов и, соответственно, новых гражданских общин, когда в сферу влияния римской идеологии и культуры втягивались все новые слои, в том числе и за счет поселяемых в провинциях отдельных групп варварских племен. И может, именно в этом причина жизнеспособности Римской империи. Римские традиции, идея непреходящего величия Рима, сам культ города Рима и его покровительницы богини Ромы в провинциальных городах были более жизненными, чем в Италии, так как здесь, в пограничных провинциях, всегда наличествовала питательная среда и для «римского мифа», и для «римского мира» в лице римской армии, которая на Дунае имела тесные этнические, хозяйственные и культурно-идеологические связи с местным населением, а также в лице новых римских граждан, в массе своей происходивших из сельских территорий городов.
Но если можно говорить о некоем единообразии религиозно-идеологической и культурной жизни римского провинциального города, то в ею сословно-социальной структуре такого единообразия, несомненно, не существовало. Хотя коллегии «маленьких людей» объединяли богатых и бедных, они, тем не менее, свидетельствуют о социальных контрастах и противоречиях, свойственных гражданским общинам римских городов. Благотворительность богатых в отношении города, раздачи, совместные трапезы в коллегиях и при храмах, устройство зрелищ и театральных представлений — все это сфера политики «хлеба и зрелищ», проводимой более или менее осознанно городскими властями и представителями муниципальной аристократии. В этом отношении провинциальный город отличался от столицы лишь меньшим размахом, и мы можем, по-видимому, считать, что в провинциальных городах существовала та же проблема города, которая известна для Рима, а затем для городов позднейших эпох, когда город воспринимался как средоточие зла и несправедливости, вопиющих социальных контрастов, как скопище пороков. Провинциальный город также был носителем пороков и несправедливостей рабовладельческого общества, хотя и в приглушенных тонах и на том уровне, который отличал античное общество от всех других и в сфере экономики, и в сфере социальных отношений, а также в идеологии и культуре.
Римские поэты и сатирики, как известно, дали впечатляющий образ Рима императорской эпохи. Но Лукиан, например, хорошо знал и Афины, где он жил, и Антиохию, где находился какое-то время при дворе Луция Вера, и Эфес, и маленький городок в Пафлагонии — Абонотих, где пророчествовал шарлатан Александр, которого Лукиан заклеймил в произведении «Александр, или Лжепророк», и свою родную Самосату. Он бывал также в юродах Галлии, где занятие риторикой помогло ему составить некоторое состояние. Поэтому можно считать, что образ города у Лукиана — образ собирательный. Город полон социальных контрастов и несправедливостей. Это множество людей, которые занимаются мореходством, ведут войну, творят суд, обрабатывают землю, живут ростовщичеством, просят милостыню (Charon., 15) [307] . Города похожи на муравейники и на ульи; у каждого имеется особое жало, которым он жалит соседа; некоторые же, точно оса, нападают и ранят только слабых (Ibid.). Город во власти невежества и предрассудков, люди не видят и не понимают того, что происходит (Timon., 25, 28) [308] . «Что нового у вас в городе? Нового — ничего: все так же грабят, дают ложные клятвы, занимаются ростовщичеством, сутяжничают» (Menipp., 457).
307
См.: Лукиан. Соч. М., 1920, т. II, с. 29–30.
308
Там же, с. 172–173.
Общение Лукиана с городом привело его к горькому и страшному выводу: «Не общаться с людьми, жить в неизвестности и презирать всех. Дружба, гостеприимство, товарищество, алтарь милосердия — да будут считаться совершенным вздором… Жить надо в одиночку, как волки». «Нельзя верить никому из нынешних. Все неблагодарны и подлы» (Timon., 41, 48) [309] . В римской поэзии времени Империи звучит призыв бежать из города, от его ужасов и безумств к тихим и скромным радостям, простой и непритязательной сельской жизни [310] : «Что-нибудь значит владеть самому хоть кусочком землицы/Где? Да не все ли равно, хотя бы в любом захолустье» (Juv. Sat., III, 230–231) [311] . Ювенал, как уже упоминалось, был готов бежать из императорскою Рима «хоть к ледяному океану, за савроматов» (Sat., II, 1–3).
309
Там же, с. 179.
310
Horat. Sat., II, 6; luven. Sat., III, 230–231.
311
Римская сатира, с. 185 (пер. Д. Недовича и Ф. Петровского).