Купе смертников
Шрифт:
Воспользовавшись тем, что никто на нее не смотрит, она натянула голубое пальто и спустилась вниз. Сунув ноги в туфли, она вышла в коридор. Жоржетта Тома и Кабур все еще болтали, стоя рядом у открытого окна. Молодая красивая брюнетка курила, выпуская большие клубы дыма, которые ветер гнал обратно в коридор. По черному небу проплывали черные деревья.
Туалет был занят. Она перешла через «гармошку» в соседний вагон, но там в туалете тоже кто-то был, и она вернулась. В «гармошке», где пол ходил ходуном у нее под ногами, как в аттракционе на ярмарке, ей пришлось, чтобы сохранить равновесие, обеими
Она подождала еще немного. Она слышала, как контролеры по очереди входят в другие купе: «Простите, дамы-господа…». В конце концов она подергала дверь за ручку, как это делают в школе, когда ждать невмоготу, а туалет никак не освобождают.
Внезапно дверь отворилась, и стоило ей увидеть его испуганные глаза, его затравленный вид, как она сразу все поняла. И впрямь, как в школе, когда она еще не сдала экзамен на бакалавра, она как бы вернулась на три или четыре года назад: лагерь преподавателей и лагерь учеников, секреты, фискальство, страх перед надзирателями.
— Что вам надо?
Он вскинулся, как маленький задорный петушок, увидев, что это не контролеры (надзиратели). Она ответила:
— Всего лишь сделать пи-пи! Это был тот самый мальчишка, который порвал ей чулок, у него были светлые волосы и совершенно растерянный вид, он прошептал чуть ли не плача:
— Не стойте здесь. Уходите. У меня нет билета.
— Нет билета?
— Нет.
— И поэтому вы там заперлись? Чего вы этим добьетесь?
— Не говорите так громко.
— А я и не говорю громко.
— Нет, вы говорите громко.
Тут они оба услышали шаги контролеров (голоса надзирателей), которые вошли в последнее купе вагона, всего шагах в десяти от них. «Простите, дамы-господа…»
И тогда он схватил ее за руку, это был его первый решительный жест. Он сделал это так резко, что она чуть не вскрикнула. Он втянул ее в туалет. И запер дверь.
— Что вы делаете? Выпустите меня! Он зажал ей рот рукой, совсем как Роберт Тейлор Деборе Керр на немецком корабле в фильме, который она видела в Авиньоне месяца два назад, но у Роберта Тейлора были усы, он был черноволосым и мужественным, тогда как этот мальчишка умолял ее, глядя на нее глазами испуганного ребенка.
— Не разговаривайте, умоляю вас, помолчите! Они стояли рядом перед запертой дверью. Она хорошо видела себя в большом зеркале над умывальником и думала: «Такое могло случиться только со мной, если бы мама меня увидела, она бы упала в обморок».
Он сказал очень тихо, бесцветным голосом, лишенным всякого акцента, голосом воспитанника отцов иезуитов, что хотел было переждать на подножке, но в коридоре соседнего вагона стоит какой-то подозрительный тип, к тому же он побоялся, что не сумеет открыть дверь, и еще он не знал, куда деть свой чемодан.
Пузатый чемодан из свиной кожи лежал в умывальнике. Избалованный ребенок, сыночек богатых родителей, вот кто он такой, отец его адвокат, муниципальный советник в Ницце, он сказал ей об этом на следующий день, еще сказал, что учился у иезуитов, жил в Тулузе в пансионе, где его оставили на второй год из-за математики, что ему это осточертело и он бросил все, решив, что должен сам распоряжаться своей жизнью, жить в свое удовольствие.
В дверь постучали. Чей-то
— В чем дело?
— Ох, простите.
Правой рукой она придерживала дверь, не давая ее распахнуть, левой — полу своего пальто. Контролеры смотрели на нее сверху вниз; тот, что помоложе, отступил на шаг, второй в замешательстве машинально приложил руку к фуражке. Она, должно быть, была мертвенно-бледной. Если бы она повернула голову и увидела свое бледное лицо в белокурой шапке волос, голые ноги, которые видны были из-под расстегнутого пальто, то сама бы упала в обморок. Она слышала подступавшие к горлу глухие удары сердца.
— Вы уже проверяли у меня билет…
Тот, что был постарше, ответил: «да, да», снова повторил: «простите нас, мадемуазель», и оба они отступили, она закрыла дверь и взглянула на себя в зеркало, увидела свои белокурые волосы, глаза, такие же испуганные, как у этого паренька, и колено, высовывающееся из-под пальто. Сейчас она была уже не мертвенно-бледной, а пунцовой.
Они простояли так: он — на унитазе, нагнув голову, чтоб не упереться в потолок, она — привалившись к двери, красная как рак, плотно запахнув пальто, но где-то в глубине души она уже тогда знала, что произойдет; ужасно глупо, но все было именно так: в глубине души она уже знала, когда посмотрела на него. Он тоже страшно покраснел, его черные глаза молча благодарили ее, и вид у него был на редкость глупый, моя любовь, мой Дани, мой Даниель.
— Вы себе запачкали сажей щеку.
Вот и все, что он сумел ей сказать через две или три минуты, когда они убедились, что контролеры уже далеко.
Она, должно быть, коснулась грязным пальцем своего лица. А может, это сделал он, когда зажал ей рукой рот, болван. Она потерла щеку платком, глядя на себя в зеркало. Он соскочил вниз, поставив ногу на чемодан, и, чуть было не свернув себе шею, вцепился в нее, не попросив даже прощения, потому что не умел этого делать. Он улыбнулся в зеркале. Он только и умел, что улыбаться своим красивым ртом избалованного ребенка.
— И вы тоже… Вот…
Она протянула ему свой платок, указав на следы сажи на лбу и на безбородой щеке. И он, в свою очередь, стоя рядом с ней, потер себе щеку и лоб. Потом они оба вымыли руки мылом железнодорожной компании, у которого особый запах, очень стойкий, запах чего-то такого, что готовят для всех.
Он взглянул на ее красный носовой платок в мелкую зеленую клетку. И засмеялся.
— Когда я был маленьким, у меня тоже были такие. По одному на каждый день недели.
Когда он был маленьким! Порой в его речи проскальзывал акцент южанина, сохранившийся несмотря на насмешки и внушения иезуитов, акцент уже цивилизованный, деформированный, так говорят в Авиньоне богатые сынки, которые не умеют просить прощения. А потом вдруг он отвернулся, очень быстро, видимо, подумал о маме, о платках, столько милых сердцу вещей припомнились ему, затопили ему душу.