Куприн — мой отец
Шрифт:
И никогда им не завидовали. Представляли их себе вроде гордых нищих, запоздало плачущих по ночам о далеком, милом, невозвратном отчем доме и грызущих пальцы».
В октябре 1919 года армия генерала Юденича перешла в наступление на Нарвском направлении и рвалась к Петрограду.
Поползли всевозможные тревожные слухи.
Вот что писал сам Куприн о своем последнем дне в Советской России:
«Встал я, по обыкновению, часов около семи, на рассвете, обещавшем погожий солнечный день, и, пока домашние спали,
Этому мирному искусству — не в похвалу будь мне сказано — я обучился всего год назад, однако скоро постиг, что в нем есть своя тихая, уютная прелесть.
И вот только что разгорелась у меня в самоваре лучина, и я уже готовился наставить коленчатую трубу, как над домом ахнул круглый плотный пушечный выстрел, от которого задребезжали стекла в окнах и загрохотала по полу уроненная мною труба. Это было посерьезнее недавней, отдаленной канонады.
Я снова наладил трубу, но едва лишь занялись и покраснели угли, как грянул второй выстрел. Так и продолжалась пальба весь день до вечера, с промежутками минут от пяти до пятнадцати.
Конечно, после первого же выстрела весь дом проснулся. Но не было страха, ни тревоги, ни суеты. Стоял чудесный, ясный день, такой теплый, что если бы не томный запах осыпающейся листвы, то можно было бы вообразить, что сейчас на дворе конец мая.
Я не знал, куда девать времени, так нестерпимо медленно тянувшегося. Я придумал сам для себя, что очень теперь необходимо вырыть из грядок оставшуюся морковь. Это было весело. Корни разрослись и крепко сидели в сухой земле. Уцепишься пальцами за голову и тянешь: нет сил. А как бахнет близкий пушечный выстрел и звякнут стекла, то поневоле крякнешь и мигом вытащишь из гряды крупную, толстую красную морковину. Точно под музыку.
Не сиделось десятилетней дочери. Она, зараженная невольно общим сжатым волнением и возбужденная красивыми звуками пушек, с упоением помогала мне, бегая с игрушечным ведром из огорода на чердак и обратно. Время от времени она попадала в руки матери, и та, поймав ее за платье, тащила в дом, где уже успели забаррикадировать окна тюфяками, коврами и подушками. Но девочка, при первой возможности, улизывала опять ко мне. И так она играла до самого вечера.
Куда била Красная Армия — я не мог сообразить: я не слышал ни полета снарядов, ни их разрывов. Только на другой день мне сказали, что она обстреливала не Варшавскую, а Балтийскую дорогу. Вкось от меня.
Белые молчали, потому что не хотели обнаружить себя. Их разведка выяснила, что путь на Гатчину заслонен слабо. И надо еще сказать, что Северо-Западная армия предпочитала опасные ночные операции дневным. Она выжидала сумерек.
И вот незаметно погустел воздух, потемнело небо. На западе протянулась узенькая семговая полоска зари.
Глаз перестал различать цвет моркови от цвета земли.
Усталые пушки замолкли. Наступила грустная, тревожная тишина.
Мы сидели в столовой при свете стеаринового огарка — спать было еще рано — и рассматривали от нечего делать рисунки в словаре Брокгауза и Ефрона.
Дочка, первая, увидала в черном окне зарево пожара. Мы раздвинули занавески и угадали без ошибки, что горит здешний совдеп,
Дом горел очень ярко. Огненно-золотыми тающими хлопьями летали вокруг горящие бумажки.
Мы поняли, что красные покинули Гатчину.
Девочка расплакалась: не выдержали нервы, взбудораженные необычайным днем и никогда не виданным жутким зрелищем ночного пожара. Она все уверяла нас, что сгорит весь дом, и вся Гатчина, и мы с нею.
Насилу ее уложили спать, и долго еще она во сне горько всхлипывала, точно жаловалась невидимому для нас, кому-то очень взрослому».
Я все это отлично помню. Когда канонада стихла и вдруг появилось зарево, почему-то меня обуяло чувство невероятного страха, именно из-за тишины. Казалось, что самое страшное было сгореть в этой тишине.
Вскоре в Гатчину приехал генерал Юденич. За ним прибыли министры созданного в обозе белых Северо-Западного правительства, а также уже назначенный генерал-губернатор Петрограда — генерал Глазенап. В Гатчине создавался «кулак» для удара по Петрограду.
Началась трагическая глава жизни моего отца и всей нашей семьи.
Куприна вызвала белая разведка, чтобы взять у него показание насчет И. П. Кабина, комиссара по охране Гатчинского дворца. После показаний отца Кабина отпустили.
Вскоре отец натолкнулся на человеческую подлость. Некий провокатор стал уверять отца, что тот якобы внесен в список лиц — кандидатов в заложники для показательного расстрела. И хотя это была явная выдумка, отец не только безоговорочно поверил, не проверив, этому, но и долго еще продолжал верить, и я не раз слышала от него впоследствии, уже в эмиграции, что возврат на родину будет стоить ему жизни…
Вскоре отец был мобилизован как офицер запаса.
По мере сил он старался помочь жителям Гатчины. Например, зайдя как-то к своим приятелям, евреям по национальности, он застал всю семью в смятении и скорби: они были смертельно напуганы возможностью погромов.
Александр Иванович в тот же вечер по этому поводу обратился к какому-то полковнику: тот немедленно поручил отцу составлять воззвание к гатчинским жителям, в конце которого упоминалось о суровой каре, которая постигнет насильников и подстрекателей. К ночи воззвание было подписано графом Паленом и начальником штаба, а на другой день расклеено по заборам.
Я нарочно останавливаюсь на этих эпизодах, описанных самим Куприным. Они имели огромное влияние на дальнейшее и толкнули его на 19-дневное сотрудничество в «Приневском крае», прифронтовой белогвардейской газетке, созданной по приказанию генерала Юденича.
Отец уехал в район Ямбурга и Нарвы, для того чтобы набрать материал для «Приневского края». Его интересовала прифронтовая зона. С собой, на телеге, он взял печатный станок, о котором он вспоминает:
«Этого верблюда мы таскали с собою потом в Ямбург, в Нарву и в Ревель. Разбирали и собирали. Главный его недостаток был в медлительности работы. Вертеть колесо, да еще дважды — занятие нелегкое».